Как бы я в жизни ни куролесил, весел – невесел, трезв или пьян, где-то в Непале или в опале, — как ни взлетел бы я, как бы ни пал, как бы молиться судьба ни велела, нету молитвы другой у меня: «Только бы, только бы ты не болела, только бы, только бы не умерла». Если на улице вижу больницу, — мысль о тебе, будто нож под ребром. Кладбищ нечистая совесть боится. Местью грозят: «Мы ее отберем! В тех, кто любимых пытает, — нет Бога. Смерти страшней истязанье твое. Пусть отдохнет. Ее спрячем глубоко, чтобы ты больше не мучил ее!» «Боже! — кричу я всей болью глубинной. — Что мне бессмертья сомнительный рай! Пусть я умру, но не позже любимой — этою карой меня не карай!» 1972 Горная дорога Куда мы торопимся, Костя, маджари едва пригубя? Мы к небу торопимся в гости, — я правильно понял тебя? В горах ни корысти, ни гневу нет места – все небом полно. А вдруг мы понравимся небу и нас не отпустит оно? Идем, как по бывшим державам, по скалам, где плеск родника, по листьям, как будто по ржавым доспехам солдат Спартака. Идем по пронесшимся бурям, по грудам литых желудей, как будто по замершим пулям, когда-то летевшим в людей. Кто принял историю мира в свою негигантскую грудь, того навсегда распрямило, того никому не согнуть. Подумаем, Костя, о вечном над палыми листьями лет. Пусть мужество будет беспечным — а хитрого мужества нет. Вся хитрость Язона от рабства. Нет неба в таком везуне. До неба тому не добраться, кто слишком хитер на земле. А мы предпочли без обиды под юное это вино руну золотому Колхиды простого барашка руно. Нет женщин вернее дороги. Нам с нею прекрасно втроем, мы, словно античные боги, ее за собою ведем. Дорога и двое сильных — великий триумвират. Но с нами в сандалиях пыльных идут и Платон и Сократ. А может быть, и мушкетеры, и даже булгаковский кот, и тот незабвенный, который со всеми идет, кто идет. И дикое яблоко ловко мне в руку летит, и – в руке с притихшею божьей коровкой на влажной зеленой щеке. Гагра, октябрь 1972 Удивительный памятник
У подножия Гагринского хребта есть один удивительный памятник. Гробовая плита, словно парус, взвита, нагоняя на кладбище панику. Строго траурен цвет, но печали в нем нет, потому что резцом ненавязчивым в этом камне воспет двадцати с лишним лет Закарян Арутюн Амазаспович. С фото, видимо, он в мрамор переведен. Белозубый стоит, улыбается, и в руках белозубый аккордеон улыбается, как полагается. Над курчавым вихром кепор-аэродром на бочок упоительно сдвинут, и живым серебром под грохочущий гром Арутюн Амазаспович вымыт. Ему надпись к лицу: «Сыну, мужу, отцу…» Озорно он играет, покачивается. Можно быть и отцом, но таким молодцом, что и после конца не оканчиваться. Голосила родня, его хороня. Начертали: «Погиб трагически…» А у ног задарма на дорогу хурма и открытое пиво египетское. С жизнью кончен расчет, но великий почет после смерти остаться личностью. Вниз туман течет — его к людям влечет. Тянет вечностью, тянет античностью. Арутюн Амазаспович, людям ты рад. Пальцы вбей в инструмент, выше голову, чтобы звуки, как град, чтоб вспорхнули с оград жестяные могильные голуби. Кто патриций, плебей — не пойму, хоть убей, ведь играют крестьянские клавиши для морских зыбей и для всех голубей, не забыв жестяных, что на кладбище. Смерти нет для того, в ком живет родство с миром подлинным, а не монашеским. Еще встретимся мы и вкусим хурмы, Закарян Арутюн Амазаспович! Гагра, октябрь 1972 |