Вьетнамский классик
был ребенок лет семидесяти,
с лицом усталой мудрой черепахи.
Он не от собственной чрезмерной знаменитости
страдал,
а оттого,
что был он в страхе
за повеленье рыжего кота,
следившего за нами неспроста.
Кот возлежал на книжном стеллаже,
избрав циновкой томик Сен Джон Перса.
На блюдце бросив три стручочка перца,
вьетнамский классик был настороже,
хотя коты —
пусть впроголодь сидят, —
пожалуй, только перца не едят.
Прозаик,
ну а в сущности, поэт,
боясь не угостить, как надлежало бы, —
ни разу классик не упал до жалобы
на то, что в доме лишней корки нет.
Он каплю виски лил в стакан воды
и над спиртовкой,
хохоча раскатисто,
подогревал кусочки каракатицы —
засушенные лакомства войны.
В нем поражали,
за душу беря,
духовная выносливость буддиста
и на штанине велосипедиста
забытая прищепка для белья.
Рукою отстраняя пламя битв,
он говорил о Бо Цзю И,
Бодлере,
и думал я:
«Что может быть подлее —
такого человека погубить!»
И страх меня пронзил,
прошиб,
прожег:
кот
с книжной полки
совершил прыжок.
В нем голод распалившийся взыграл.
Кот приземлился около бутылки
и у меня зубами прямо с вилки
кусочек каракатицы содрал.
Хозяин по-вьетнамски крикнул:
«Шасть!»,
растерянный поступком нетактичным,
развел руками,
видимо, страшась,
что я сочту все это неприличным.
Я в руки взял невесело кота.
Был кот от кражи сам не слишком весел,
и омертвело я застыл,
когда
вдруг ощутил:
он ничего не весит.
Природы рыжая и теплая песчинка,
пытаясь выгнуть спину колесом,
он был в моих ладонях невесом,
как будто тополиная пушинка.
«Простите…» —
грустно брезжило в зрачках.
И ничего —
вам говорю по совести —
я тяжелее не держал в руках,
чем тяжесть этой страшной невесомости.