Нежность Разве же можно, чтоб все это длилось? Это какая-то несправедливость. Где и когда это сделалось модным: «Живым – равнодушье, внимание – мертвым»?! Люди сутулятся, выпивают. Люди один за другим выбывают, и произносятся для истории нежные речи о них в крематории… Что Маяковского жизни лишило? Что револьвер ему в руку вложило? Ему бы, при всем его голосе, внешности, дать бы при жизни хоть чуточку нежности… Люди живые — они утруждают. Нежностью только за смерть награждают. 1955 Смерть старого бакенщика
Когда пришла ему пора, он это сам спокойно понял, но, как всегда, себя он поднял и, как всегда, сказал: «Пока…» Он вышел. Солнце било в окна. Стада мычали. Под горой дымилась утренняя Волга, и пахло рыбой и корой. Скворец осваивал жилье, а вся река – в деревьях тонущих. То ль забрела она в черемушник, то ли черемушник в нее! И полосой прозрачно-белою, неуловимы и легки, по Волге двигались вдоль берега черемуховые лепестки… Он в лодку сел, поплыл. Вдали летели к пойме журавли. Осклизло клацали уключины, и руки ладные, уклюжие, гребками волжскими гребли. Он с малолетства здесь волгарил и в котелке с дымком варганил свою рыбацкую уху. Он с Волгой просто жил, сурово. Он ей, не говоря ни слова, все говорил как на духу! Не знаменитый по фамилии, он не водил в морях флотилии, не совершал ни разу подвига, а просто он не делал подлого, и было помирать не страшно, вот, правда, только странно-странно. Поплыл гасить он свои бакены. Следил задумчиво за барками. Глядел на пашни и на мельницы, и слушал песни под гармонь, и, наклонившись, выпил медленно он Волги полную ладонь. И, больше ничего не делая, прилег он в лодке, не гребя, — и распахнул рубаху белую, как будто отворил себя деревьям, облакам и бабочкам, дыханьям птичьим и людским, покачивающимся бакенам и дальним трубам заводским. Он так и умер, отворенный, спокойный, умиротворенный. Но хоть и срок его истек, старик, не сломленный годами, черемуховый лепесток, чуть-чуть привстав, поймал губами. 1955, Куйбышев – 2014 Последний переулок Действительно, Последний переулок, где в доме, отдающем кабаком, я умника играю перед дурой и становлюсь все больше дураком. Зачем поэтом быть – чтобы облапить мещаночку на мощном сундуке? И я нелеп, как в модных туфлях лапоть, попавший в лапы к матушке-Москве. Здесь, в комнате рюмастой и трюмастой, поэзию постелью не спасти. Последний переулок. Дом тринадцать. И дальше уже некуда идти. 1955–1975 Зависть Завидую я. Этого секрета не раскрывал я раньше никому. Я знаю, что живет мальчишка где-то, и очень я завидую ему. Завидую тому, как он дерется, — я не был так бесхитростен и смел. Завидую тому, как он смеется, — я так смеяться в детстве не умел. Он вечно ходит в ссадинах и шишках, — я был всегда причесанней, целей. Все те места, что пропускал я в книжках, он не пропустит. Он и тут сильней. Он будет честен жесткой прямотою, злу не прощая за его добро, и там, где я перо бросал: «Не стоит!» — он скажет: «Стоит!» – и возьмет перо. Он если не развяжет, так разрубит, где я не развяжу, не разрублю. Он, если уж полюбит, не разлюбит, а я и полюблю, да разлюблю. Я скрою зависть. Буду улыбаться. Я притворюсь, как будто я простак: «Кому-то же ведь надо ошибаться, кому-то же ведь надо жить не так». Но сколько б ни внушал себе я это, твердя: «Судьба у каждого своя», — мне не забыть, что есть мальчишка где-то, что он добьется большего, чем я. 1955 |