Рабочая кость Без лести, унижения, без всяких громких фраз, — я вырос в уважении к тебе, рабочий класс. Оставив шутки смачные, меня, войны дите, вы принимали, смазчики зиминского депо. Иван Фаддеич Прохоров, известный всем в Зиме, читал, как в храме проповедь, в депо науку мне. Я горд был перед взрослыми, когда шагал домой, что пахнет паровозами солдатский ватник мой. И Сыркина Виталия клеймил что было сил за то, что пролетарий я, а он – врачихин сын. Мы были однолетками, из класса одного, но звал «интеллигентиком» с презреньем я его. Иван Фаддеич Прохоров пыл мой остудил. Иван Фаддеич Прохоров все это осудил. «Что гонишься за почестью? Нашелся фон-барон! Кто хвастает рабочестью, какой рабочий он!» И грозно и рокочуще на все депо он рявкнул: «Мы что же — кость рабочая, а врач — она дворянка?!» Воспитан я не догмами, а взглядом этих глаз. Меня руками добрыми ты вел, рабочий класс. О, руки эти жесткие! Под сенью их я рос. Кружки мозолей желтые мне дороги до слез. Вот правая, вот левая — владыки домен, штолен… Но, скажем, руки лекаря не трудовые, что ли? Интеллигенты сложные в жару или пургу хлебали той же ложкою такую же бурду. Интеллигенты падали от выстрела в упор, прижав с тоскою пахаря какой-нибудь бугор. И, как возмездье воющее, летели неспроста снаряды Шостаковича с клавирного листа. Пройдя сквозь все освенцимы, воскреснув столько раз, моя интеллигенция, ты — рабочий класс! 1957–1982 «Россия, ты меня учила…»
Россия, ты меня учила, чтобы не знал потом стыда, дрова колоть, щепать лучину и ставить правильно стога, ценить любой сухарь щербатый, коней впрягать и распрягать и клубни надвое лопатой, сажая в землю, разрубать. Наш русский дух – собранье болей. Он рассеченность превозмог, разрубленный на столько долей, но неделимый клубенек. Я, словно Русь, и сам искромсан, но я твой червь крылатый, Русь, — не из твоих Иванов грозных, — я – и разрубленный срастусь. Господь, народ не спутай с чернью, от нас чела не отврати и эру страшных рассечений в сращенье наше обрати. 1957–1995 «Ты спрашивала шепотом…» Ты спрашивала шепотом: «А что потом? А что потом?» Постель была расстелена, и ты была растеряна… Но вот идешь по городу, несешь красиво голову, надменность рыжей челочки, и каблучки-иголочки. В твоих глазах — насмешливость, и в них приказ — не смешивать тебя с той самой, бывшею, любимой и любившею. Но это — дело зряшное. Ты для меня — вчерашняя, с беспомощно забывшейся той челочкою сбившейся. И как себя поставишь ты, и как считать заставишь ты, что там другая женщина со мной лежала шепчуще и спрашивала шепотом: «А что потом? А что потом?» 1957–1975 Человека убили Помню дальнюю балку, мостик ветхий, гнилой, и летящую бабу на кобыле гнедой. В сером облаке пыли, некрасива, бледна, «Человека убили!» — прокричала она. Я забыть не сумею, покуда живу, как бежали за нею, бросив косы в траву. Он, печальный и странный, лежал за бугром с незаметною раной под последним ребром. Был он кем-то безвинно на распутье убит… Помню темную глину, слышу цокот копыт. Бабу в облаке пыли вижу я и во сне. «Человека убили!» — крик истошный во мне. Трудно жить мне на свете, трудно слышать тот крик. К человеческой смерти я еще не привык. Не однажды я видел, как о том ни тужи, незаметную гибель человечьей души. И в товарище старшем среди суеты мне угадывать страшно неживые черты. Видеть это не в силе. Стиснув зубы, молчу. «Человека убили!» — я вот-вот закричу. 1957 |