«Я сибирской породы…» Я сибирской породы. Ел я хлеб с черемшой и мальчишкой паромы тянул, как большой. Раздавалась команда. Шел паром по Оке. От стального каната были руки в огне. Мускулистый, лобастый, я заклепки клепал и глубокой лопатой, где велели, копал. На меня не кричали, не плели ерунду, а топор мне вручали, приучали к труду. А уж если и били за плохие дрова — потому что любили и желали добра. До десятого пота гнулся я под кулем. Я косою работал, колуном и кайлом. Не боюсь я обиды, не боюсь я тоски. Мои руки оббиты и сильны, как тиски. Все на свете я смею, усмехаюсь врагу, потому что умею, потому что могу. 23 сентября 1956 «Люблю я виноград зеленый…»
Люблю я виноград зеленый и никогда не разлюблю. С ладони маленькой, влюбленный, его губами я ловлю. Ты подаешь мне горсть за горстью в тбилисской лавке поутру, а я смеюсь и слышу горькость хрустящих косточек во рту. И так светло в прохладной лавке, и в гроздьях блеск такой живой, как будто крошечные лампы горят внутри, под кожурой. Но шум рассветный все слышнее, и вот выходим мы в рассвет, не замечая, как влажнеет и прорывается пакет. Я на вопросы отвечаю не очень вдумчиво, молчу, а между тем не замечаю, что виноградины топчу… 23 сентября 1956 «Моя любимая приедет…» Моя любимая приедет, меня руками обоймет, все изменения приметит, все опасения поймет. Из черных струй, из мглы кромешной, забыв захлопнуть дверь такси, взбежит по ветхому крылечку в жару от счастья и тоски. Вбежит промокшая, без стука, руками голову возьмет, и шубка синяя со стула счастливо на пол соскользнет. 24 сентября 1956 1944. Комаудитория МГУ Я помню – клуб. Зима на стеклах. Москва. Сорок четвертый год. В пальтишках, валенках и стеганках шумит студенческий народ. В ладонях греются билеты. Солдат идет на костылях, и в летчицких унтах поэты, и в офицерских кителях. Отец показывал мне… Я же смотрел, смущен и бестолков, и мне казался богом Яшин и полубогом А. Сурков. Я восхищался этим миром с холодной высоты райка. Там был худой Софронов, милым еще казавшийся пока. Был Долматовский важный, строгий, еще бросавший женщин в дрожь. Был Коваленков тонконогий на балетмейстера похож. Но вышел зоркий, как ученый, поэт с тетрадкою в руке, без галстука, в рубашке черной и мятом сером пиджаке. И это было – боль о сыне, и о других, и о себе, стихи о горести, и силе, стихи о смерти и борьбе. В молчанье гордом и суровом, поднявшись, мерно хлопал зал, и на виду у всех Софронов глаза платочком вытирал. 7 октября 1956 «У трусов малые возможности…» У трусов малые возможности. Молчаньем славы не добыть. И смелыми из осторожности подчас приходится им быть. И лезут в соколы ужи, сменив, с учетом современности, приспособленчество ко лжи приспособленчеством ко смелости. 19 октября 1956 О простоте Иная простота хуже воровства. Уютно быть не сценой – залом, зевать, программку теребя, и называть спокойно «заумь» ту пьесу, что умней тебя. Как хорошо и как уютно, сбежав от сложностей в кусты, держаться радостно за юбку румяной няни-простоты. Когда ты гордо ропщешь, Ваня, что суть великого темна, тогда твое непониманье не превосходство, а вина. 22 октября 1956 «Не понимаю…» Не понимаю, что со мною сталось? Усталость, может, — может, и усталость. Расстраиваюсь быстро и грустнею, когда краснеть бы нечего — краснею. А вот со мной недавно было в ГУМе, да, в ГУМе, в мерном рокоте и гуле. Там продавщица с завитками хилыми руками неумелыми и милыми мне шею обернула сантиметром. Я раньше был не склонен к сантиментам, а тут гляжу, и сердце болью сжалось, и жалость, понимаете вы, жалость к ее усталым чистеньким рукам, к халатику и хилым завиткам. Вот книга… Я прочесть ее решаю! Глава — ну так, обычная глава, а не могу прочесть ее — мешают слезами заслоненные глаза. Я все с собой на свете перепутал. Таюсь, боюсь искусства, как огня. Виденья Малапаги, Пера Гюнта, — мне кажется, все это про меня. А мне бубнят, и нету с этим сладу, что я плохой, что с жизнью связан слабо. Но если столько связано со мною, я что-то значу, видимо, и стою? А если ничего собой не значу, то отчего же мучаюсь и плачу?! 23–25 октября 1956 |