«В пальто незимнем, в кепке рыжей…» В пальто незимнем, в кепке рыжей выходит парень из ворот. Сосульку, пахнущую крышей, он в зубы зябкие берет. Он перешагивает лужи, он улыбается заре. Кого он любит? С кем он дружит? Чего он хочет на земле? Его умело отводили от наболевших «почему». Усердно критики твердили о бесконфликтности ему. Он был заверен кем-то веско в предельной гладкости пути, но череда несоответствий могла к безверью привести. Он устоял. Он глаз не прятал. Он не забудет ничего. Заклятый враг его – неправда, и ей не скрыться от него. Втираясь к людям, как родная, она украдкой гнет свое, большую правду подменяя игрой постыдною в нее. Клеймит людей судом суровым. Вздувает, глядя на листок, перенасыщенный сиропом свой газированный восторг. Но все уловки и улыбки, ее искательность и прыть для парня этого – улики, чтобы лицо ее открыть. В большое пенное кипенье выходит парень из ворот. Он в кепке, мокрой от капели, по громким улицам идет. И рядом – с болью и весельем о том же думают, грустят и тем же льдом хрустят весенним, того же самого хотят. 26 октября 1955 «Взрывы, взрывы……»
Взрывы, взрывы… Под зыбкой вишенкой я в траве лежу у плетня. В белом платье с украинской вышивкой смотрит девочка на меня. «Хочешь груш из нашего садика? Весь в крови настоящей ты. Ты в тумане, наверно, дяденька, поцарапался о кусты. Над землею столько тумана, столько дяденек спящих на ней. Спи и ты. Говорит моя мама: «Утро вечера мудреней». Дай-ка я расстелю тебе скатку. Ты другую – получше – купи. Дай-ка я расскажу тебе сказку. Ты не бойся. Ты слушай и спи». Засыпаю. Мне чисто и смутно. Засыпаю на много дней. Не придет ко мне больше утро то, что вечера мудреней. 28 октября 1955 Рояль Пионерские авралы, как вас надо величать! Мы в сельповские подвалы шли картошку выручать. Пот блестел на лицах крупный, и ломило нам виски. Отрывали мы от клубней бледноватые ростки. На картофелинах мокрых патефон был водружен. Мы пластинок самых модных переслушали вагон. И они крутились шибко, веселя ребят в сельпо. Про барона фон дер Пшика было здорово сильно!.. Петр Кузьмич, предсельсовета, опустившись к нам в подвал, нас не стал ругать за это — он сиял и ликовал. Языком прищелкнул вкусно в довершение всего и сказал, что из Иркутска привезли рояль в село. Мне велел одеться чисто и умыться Петр Кузьмич: «Ты ведь все-таки учился, ты ведь все-таки москвич». Как о чем-то очень дальнем, вспомнил: был я малышом в пианинном и рояльном, чинном городе большом. После скучной каши манной, взявши нотную тетрадь, я садился рядом с мамой что-то манное играть. Не любил я это дело, но упрямая родня сделать доблестно хотела пианиста из меня. А теперь в колхозном клубе ни шагов, ни суетни. У рояля встали люди. Ждали музыки они. Я застыл на табурете, молча ноты теребил. Как сказать мне людям этим, что играть я не любил, что пришла сейчас расплата в тихом, пристальном кругу? Я не злился. Я не плакал. Понимал, что не могу. И мечтою невозможной от меня куда-то вдаль уплывал большой и сложный, не простивший мне рояль. Ноябрь 1955 Окно На здании красивом и высоком среди уже давно погасших окон окно светилось, да, — одно окно, от родственных по форме отличаясь лишь тем, что не погашено оно. Я мимо шел, в себе, в друзьях отчаясь, и я подумал четко и жестоко: «Заслуга ли, что светится оно? Что знаю я о нем? Мне неизвестна причина света этого окна, а интересно: может быть, нелестно честит супруга верная жена? А может быть, грозит супруг разводом? А может, холостяк сидит с кроссвордом и мысль его сейчас напряжена? Кому-то, может, бедному, не спится, или стирает женщина белье? А может, кто-то темноты боится и забывает светом про нее? Танцуют, может? Свет не потому ли? Ах, у кого узнать бы мне, спросить!.. А может, все давно уже заснули и просто свет забыли погасить?» Я шел. Себя хотел я упросить, что не стирают там сейчас, не вяжут, не ссорятся, весь белый свет браня, а думают о чем-то очень важном, о чем-то очень главном для меня. В ночь с 19 на 20 декабря 1955 |