Старый бухгалтер Никакой не ведаю я муки, ни о чем ненужном не сужу. Подложив подушечку под брюки, в черных нарукавниках сижу. Вижу те же подписи, печати… На столе бумаги шелестят, шелестят устало и печально, шелестят, что скоро шестьдесят. Ах, начальник – молод он и крепок! Как всегда, взыскательно побрит, он, играя четками из скрепок, про футбол со мною говорит. Ах, начальник! – как себя он холит! Даже перстни носит на руках! Только он не очень твердо ходит в замшевых красивых башмаках! Выйду я из маленькой конторы, улыбнусь растерянно весне и поеду в поезде, который до Мытищ и далее везде. Там живут четыре, тоже старых женщины печальных у реки. У одной из них, таких усталых, попрошу когда-нибудь руки. А когда вернусь в свою каморку, в пахнущую «Примой» тишину, из большого ветхого комода выну фотографию одну. Там, неловко очень подбоченясь, у эпохи грозной на виду, я стою, неюный ополченец в сорок первом искреннем году. Я услышу самолетов гулы, выстрелы и песни на ветру, и прошепчут что-то мои губы, ну а что – и сам не разберу. 17–18 июня 1957 Продавщица галстуков
Когда окончится работа, бледна от душной суеты, с лицом усталого ребенка из магазина выйдешь ты. Веселья горькое лекарство спасать не может без конца. Дневное нервное лукавство бессильно схлынуло с лица. Вокруг весна и воскресенье, дома в огнях и голосах, а галстуки на карусели все кружатся в твоих глазах. И в туфельках на микропоре сквозь уличную молодежь идешь ты мимо «Метрополя», отдельно, замкнуто идешь. И чемоданчик твой овальный (замок раскроется вот-вот!), такой застенчиво-печальный, качаясь, улицей плывет. И будет пригородный поезд, и на коленях толстый том, и приставаний чьих-то пошлость, и наконец-то будет дом. Но в тихой маленькой Перловке соседки шумные опять, и просьбы, просьбы о перлоне, который надо им достать. Заснешь, и лягут полутени на стены, на пол, на белье. А завтра будет понедельник. Он – воскресение твое. Цветы поставишь на клеенку, и свежесть дом заполонит, и улыбнешься ты клененку, который за окном стоит. Ударит ветер теплых булок, забьют крылами петухи, жесть загремит, и прыгать будут в пыли мальчишек пятаки. Хоть бы монетка золотая — Людовиковский луидор, Из-за забора залетая, Звеняще шлепнулась во двор! 18 июня 1957–2014 «Шла в городе предпраздничная ломка…» Шла в городе предпраздничная ломка. Своих сараев застеснялся он. Вошли мы в дворик, сплевывая ловко, и дворик был растерян и смятен. И кое-кто на нас глядел из дома, как будто мы сломать хотели дом, и было на троих у нас три лома и по сараю дряхлому на лом. Иных жильцов мы, видно, раздражали, но их сараев не могли спасти. Мы разрушали то, что разрешали, а нам хотелось многое снести. Была жара июньская. От пыли першило в глотках водосточных труб. К ларьку мы подбегали, пиво пили и шли ломать, не вытирая губ. Нам била в ноздри темнота сырая. Трещали доски, сыпалась труха, а мы ломали старые сараи, счастливые от пива и труда. Летели к черту стены, и ступеньки, и двери, и пробои от замков. И тоненькие девочки-студентки клубникой нас кормили из кульков. Мы им не говорили, что устали, на бревна приглашали, как гостей, и алые клубничины глотали с больших ладоней, ржавых от гвоздей. 18 июня 1957 Художницы В плащах и курточках вельветовых в лесу тревожно-молодом сидели девушки с мольбертами над горько пахнущим прудом. Я руки за спину закладывал, плечами ветви отводил, в мольберты жалкие заглядывал и потихоньку отходил. Болела печень у натурщика — за два часа совсем он скис, и, губы детские надувшая, одна из них швырнула кисть. Встав на валежины корявые, решила скуку прекратить, и две особенно кудрявые веревку начали крутить. То дальняя, то заземленная веревка шлепалась под гам, и платьица зазелененные, взлетая, били по ногам. Девчонки пели с детской жадностью, садились ноги разувать, и к ним не чувствовал я жалости, что не умеют рисовать. Летя в траву, от смеха корчились, друг с другом весело дрались. А через час искусство кончилось — за кисти девушки брались. 19–24 июня 1957 |