Сапоги Был наш вагон похож на табор. В нем были возгласы крепки. Набивши сеном левый тамбур, как боги, спали моряки. Марусей кто-то бредил тихо. Котенок рыжий щи хлебал. Учили сумрачного типа, чтоб никогда не мухлевал. Я был тогда не чужд рисовки и стал известен тем кругам благодаря своим высоким американским сапогам. То тот, то этот брал под локоть, прося продать, но я опять лишь разрешал по ним похлопать, по их подошвам постучать. Но подо мной, куда-то в Еткуль, с густой копной на голове, парнишка, мой ровесник, ехал, босой, в огромных галифе. И что с того, что я обутый, а он босой, — ну что с того! — но я старался почему-то глядеть поменьше на него… Не помню я, в каком уж месте стоял наш поезд пять минут. Был весь вагон разбужен вестью: «Братишки! Что-то выдают!» Спросонок тупо все ругая, хотел надеть я сапоги, но кто-то крикнул, пробегая: «Ты опоздаешь! Так беги!» Я побежал, но в страшном гаме у станционного ларька вдали с моими сапогами того увидел паренька. За вором я понесся бурей. Я был в могучем гневе прав. Я прыгал с буфера на буфер, штаны о что-то разодрав. Я гнался, гнался что есть мочи. Его к вагону я прижал. Он сапоги мне отдал молча, заплакал вдруг и побежал. И я в каком-то потрясенье глядел, глядел сквозь дождь косой, как по земле сырой, осенней бежал он, плачущий, босой… Потом внушительный, портфельный вагона главный старожил новосибирского портвейна мне полстакана предложил. Штаны мне девушки латали, твердя, что это не беда, а за окном то вверх взлетали, то вниз ныряли провода… 28 сентября 1955 «Что ты плачешь…»
Что ты плачешь? У старого вяза мы укрылись от сизой грозы, и сияют в тумане два глаза, словно две пребольшие слезы. За домами гудят паровозы, паровозы гудят о любви, и не плачут, не сетуют слезы — улыбаются слезы твои… 29 сентября 1955 «Раньше ссорились мы не из милости…» Раньше ссорились мы не из милости к примиренью, что будет потом. Мы не ссоримся — значит, не миримся. Мы бессильно жалеем о том. И, желая все чаще и чаще повторенья сомнений и мук, мы роняем слова, будто чашки из нарочно ослабленных рук. Но ни горя, ни слез, ни участья, лишь вода из осколков течет. Что разбито нечаянно — к счастью. Что нарочно разбито — не в счет. 29 сентября 1955 «Ты так любила прятаться…» Ты так любила прятаться. Залезешь в уголок и там сидишь, упрямица, закутавшись в платок. Лукаво забираешься под стол, а то и в шкаф. За шторы забиваешься и дышишь там в рукав. Вот белый сахар, колотый еще твоей рукой. Ушла из этой комнаты. Живешь совсем в другой. Не раз уже прочитана записочка твоя. Но комнату мучительно оглядываю я. Тут шила ты, тут стряпала… Шагаю и грущу. Все думаю – ты спряталась, и все ищу, ищу… 29 сентября 1955 «Ты мне, словно кораблю, все четыре стороны…» Ты мне, словно кораблю, все четыре стороны. Далеко тебя люблю, широко, просторно. В самой первой стороне ты женою стала мне. В стороне другой, второй стала ты моей сестрой. В третьей стороне — ты дочь, мою старость гонишь прочь. А в четвертой стороне — мать, воскресшая в жене. 29 сентября 1955—23 июля 1995 «Ошеломив меня, мальчишку…»
Ошеломив меня, мальчишку едва одиннадцати лет, мне дали Хлебникова книжку: «Учись! Вот это был поэт!..» Я тихо принял книжку эту, и был я, помню, поражен и предисловьем, и портретом, и очень малым тиражом. Мать в середину заглянула, вздохнула: «Тоже мне добро…» — но книжку в «Правду» обернула, где сводки Совинформбюро. Я в магазин, собрав силенки, бежал с кошелкою бегом, чтоб взять по карточкам селедки, а если выдадут – бекон. Ворчал знакомый: «Что-то ноне, сынок, ты поздно подошел», — и на руке писал мне номер химическим карандашом. Занявши очередь, я вскоре косой забор перелезал, и через ямины и взгорья я направлялся на вокзал. А там живой бедой народной, оборван и на слово лют, гудел, голодный и холодный, эвакуированный люд. Ревел пацан, стонали слабо сыпнотифозные в углах, и непричесанные бабы сидели злые на узлах. Мне места не было усесться. Я шел, толкаясь, худ и мал, и книжку Хлебникова к сердцу я молчаливо прижимал. 30 сентября 1955 |