Славчонка Я зарабатываю славу. Я зарабатываю горе, и нынче с этим нету сладу, и уж совсем не будет вскоре. В жене я ревность замечаю. Мои товарищи не в духе, и о себе самом случайно я узнаю дурные слухи. Мне сообщают, что пижон я. Держать приходится мне марку. Костюмы мерю напряженно, чтобы не дать случайно маху. Да, слава штука роковая, зачем за ней я, дурень, гнался? Всем незнакомым я киваю, чтоб не сказали – он зазнался. Не слава даже, а славчонка, совсем ненужная и злая, трусит за мной, как собачонка, хвостом бессмысленно виляя… Декабрь 1956 «Какое наступает отрезвленье…»
Какое наступает отрезвленье, как наша совесть к нам потом строга, когда в застольном чьем-то откровенье не замечаем вкрадчивость врага. Но страшно ничему не научиться и в бдительности ревностной опять незрелости мятущейся, но чистой нечистые стремленья приписать. Усердье в подозреньях не заслуга. Слепой судья народу не слуга. Страшнее, чем принять врага за друга, принять поспешно друга за врага. Декабрь 1956 «Я у рудничной чайной…» Я у рудничной чайной, у косого плетня, молодой и отчаянный, расседлаю коня. О железную скобку сапоги оботру, закажу себе стопку и достану махру. Два степенных казаха прилагают к устам с уважением сахар, будто горный хрусталь. Брючки географини все – репей на репье. Орден «Мать-героиня» у цыганки в тряпье. И, невзрачный, потешный, странноватый на вид, старикашка подсевший мне бессвязно твердит, как в парах самогонных, в синеватом дыму золотой самородок являлся ему, как, раскрыв свою сумку, после сотой версты самородком он стукнул в кабаке о весы, как шалавых девчонок за собою водил и в портянках парчовых по Иркутску ходил… В старой рудничной чайной городским хвастуном, молодой и отчаянный, я сижу за столом. Пью на зависть любому, и блестят сапоги. Гармонисту слепому я кричу: «Сыпани!» Горячо мне и зыбко и беда нипочем, а буфетчица Зинка все поводит плечом. Все, что было, истратив, как подстреленный влет, плачет старый старатель оттого, что он врет. Может, тоже заплачу и на стол упаду, все, что было, истрачу, ничего не найду. Но пока что мне зыбко и легко на земле, и буфетчица Зинка улыбается мне. Декабрь 1956 Кассирша На кляче, нехотя трусившей сквозь мелкий дождь по большаку, сидела девочка-кассирша с наганом черным на боку. В большой мешок портфель запрятав, чтобы никто не угадал, она везла в тайгу зарплату, и я ее сопровождал. Мы рассуждали о бандитах, о разных случаях смешных, и об артистах знаменитых, и о большой зарплате их. И было тихо, приглушенно ее лицо удивлено, и челка из-под капюшона торчала мокро и смешно. О неувиденном тоскуя, тихонько трогая коня, «А как у вас в Москве танцуют?» — она спросила у меня. …В избушке, дождь сбивая с челки, суровой строгости полна, достав облупленные счеты, раскрыла ведомость она. Ее работа долго длилась — от денег руки затекли, и, чтоб она развеселилась, мы патефон ей завели. Ребята карты тасовали, на нас глядели без острот, а мы с кассиршей танцевали то вальс томящий, то фокстрот. И по полу она ходила, как ходят девочки по льду, и что-то тихое твердила, и спотыкалась на ходу. При каждом шаге изменялась: то вдруг впадала в забытье, то всей собою извинялась за неумение свое. А после — празднично и чисто у колченогого стола, в избушке, под тулупом чьим-то она, усталая, спала. А грудь вздымалась, колебалась и тихо падала опять. Она спала и улыбалась и продолжала танцевать. Декабрь 1956 |