«Мне было и сладко и тошно…» Мне было и сладко и тошно, у ряда базарного встав, глядеть, как дымилась картошка на бледных капустных листах. И пел я в вагонах клопиных, как графа убила жена, как, Джека любя, Коломбина в глухом городишке жила. Те песни в вагонах любили, не ставя сюжеты в вину, — уж раз они грустными были, то, значит, они про войну. Махоркою пахло, и водкой, и мокрым шинельным сукном. Солдаты давали мне воблы, меня называли сынком… Да, буду я преданным сыном, какой бы ни выпал удел, каким бы ни сделался сытым, какой бы пиджак ни надел! И часто в раздумье бессонном я вдруг покидаю уют — и снова иду по вагонам, и хлеб мне солдаты суют… Июнь 1956 «Я груши грыз…»
Я груши грыз, шатался, вольничал, купался в море поутру, в рубашке пестрой, в шляпе войлочной пил на базаре хванчкару. Я ездил с женщиною маленькой, ей летний отдых разрушал, под олеандрами и мальвами ее собою раздражал. Брели художники с палитрами, орал мацонщик на заре, и скрипки вечером пиликали в том ресторане на горе. Потом дорога билась, прядала, скрипела галькой невпопад, взвивалась, дыбилась и падала с гудящих гор, как водопад. И в тихом утреннем селении, оставив сена вороха, нам открывал старик серебряный играющие ворота. Потом нас за руки цепляли там, и все ходило ходуном, лоснясь хрустящими цыплятами, мерцая сумрачным вином. Я брал светящиеся персики и рог пустой на стол бросал и с непонятными мне песнями по-русски плакал и плясал. И, с чуть дрожащей ниткой жемчуга, пугливо голову склоня, смотрела маленькая женщина на незнакомого меня. Потом мы снова, снова ехали среди платанов и плюща, треща зелеными орехами и море взглядами ища. Сжимал я губы побелевшие. Щемило, плакало в груди, и наступало побережие, и море было впереди. 17 августа 1956, Батуми «Работа давняя кончается…» Работа давняя кончается, а все никак она не кончится. Что я хотел, не получается, и мне уже другого хочется. Пишу я бледными чернилами. Брожу с травинкою в зубах. Швыряюсь грушами червивыми в чрезмерно бдительных собак. Батумский порт с большими кранами, дымясь, чернеет вдалеке, а я лежу, играю крабами на влажном утреннем песке. В руках у мальчиков хрусталятся, как брошки женские, рачки. Плыву с щемящею усталостью, прикрыв спокойные зрачки. И в давней, давней нерешенности, где столько скомкано и спутано, во всем – печаль незавершенности и тяга к новому и смутному. 19 августа 1956, Махинджаури «Следов сырые отпечатки…» Следов сырые отпечатки, бульвар, заснеженный трамвай, прикосновение перчатки и быстрое: «Прощай!» Иду направленно, мертво, и тишина, и снег витает. Вот поворот, вот вход в метро, и яркий свет, и шапка тает. Стою на легком сквозняке, смотрю в тоннель, набитый мраком, и трогаю рукою мрамор, и холодно моей руке. И шум, и отправлений чинность. И понимать мне тяжело, что ничего не получилось и получиться не могло. 22 сентября 1956 «Меня не любят многие…» Меня не любят многие, за многое виня, и мечут громы-молнии по поводу меня. Угрюмо и надорванно смеются надо мной, и взгляды их недобрые я чувствую спиной. А мне все это нравится. Мне гордо оттого, что им со мной не справиться, не сделать ничего. С небрежною высокостью гляжу на их грызню и каменной веселостью нарочно их дразню. Но я, такой изученный, порой едва иду, растерянный, измученный: вот-вот и упаду. И без улыбки деланой я слышу вновь с тоской, какой самонадеянный и ловкий я какой. С душой, для них закрытою, я знаю, – все не так. Чему они завидуют, я не пойму никак. Проулком заметеленным шагаю и молчу и быть самонадеянным отчаянно хочу… 22 сентября 1956 |