Партизанские могилы Итак, живу на станции Зима. Встаю до света — нравится мне это. В грузовиках на россыпях зерна куда-то еду, вылезаю где-то. Вхожу в тайгу, разглядываю лето и удивляюсь — как земля земна. Брусничники в траве тревожно тлеют, и ягоды шиповника алеют с мохнатинками рыжими внутри. Все говорит как будто: «Будь мудрее, и в то же время слишком не мудри». Отпущенный бессмысленной тщетой, я отдаюсь покою и порядку, торжественности вольной и святой, и выхожу на тихую полянку, где обелиск белеет со звездой. Среди берез и зарослей малины вы спите, партизанские могилы. Читаю имена: «Клевцова Настя», «Петр Беломестных», «Кузмичев Максим», а надо всем — торжественная надпись: «Погибли смертью храбрых за марксизм». Они, конечно, Маркса не читали и то, что Бог на свете есть, считали, но шли сражаться и буржуев били, и получилось, что марксисты были. Но кто же эти самые буржуи, каким они пускали кровь большую? Так часто называли в сварах, кознях крестьяне однокозные — трехкозных, прихлопывая насмерть, как слепней, всех тех, кто был чуть менее бедней. За мир погибнув новый, молодой, лежат они, сибирские крестьяне, с крестами на груди — не под крестами — под пролетарской красною звездой. Каким же получился этот мир? Совсем не по мечтательному Марксу. Марксизм в крови марксистов измарался, крестьянской крови с рук еще не смыл. Но прочитать «Архипелаг Гулаг» до выстрела «Авроры», до гражданки и до самообманки-самобранки кто мог тогда из вас, из бедолаг? Прощайте, убиенные марксисты! Над вами птицы в небе голосисты, и вам, к несчастью, не услышать их, но вам не суждено услышать, к счастью, потомков упоенных сладострастье в разоблаченьи мертвых и живых. 1955–1996 Усталость
Растерянность рождая и смятенье, приходит неожиданно она. Она, усталость эта, не смертельна и этим еще более страшна. Не нам она могилы насыпает — хоронит наши замыслы и труд, и юностью ее не называют, а старостью безвременной зовут. Вот был талант, была когда-то страстность, а не хватило мужества дойти. Он слишком поздно понял всю напрасность и всю опасность отдыха в пути… И, в душу самому себе уставясь, я чувствую – наступит мой черед. Она придет, придет, моя усталость, не скоро, но когда-нибудь придет. Мне очень трудно будет, может статься. Дай силы, жизнь, перебороть ее, в пути остаться, выдержать, не сдаться и продолжать движение свое… 29–30 июля 1955 «Все силы даже прилагая…» Все силы даже прилагая, признанья долго я прожду. Я жизни дружбу предлагаю, но предлагаю и вражду. Не по-мещански сокрушаясь, а у грядущего в долгу со многим я не соглашаюсь и согласиться не могу. Пускай не раз придется круто и скажут: «Лучше б помолчал…» — хочу я ссориться по крупной и не хочу по мелочам. От силы собственной хмелею, смеюсь над спесью дутых слав, и, чтобы стать еще сильнее, я не скрываю, в чем я слаб. И для карьер неприменимой дорогой, обданной бедой, иду прямой, непримиримый, что означает – молодой. 30–31 июля 1955 «Снова грустью повеяло…» Снова грустью повеяло в одиноком дому… Сколько ты понаверила, а зачем и кому! Для себя же обидная, ты сидишь у окна. Ты ничья не любимая и ничья не жена. Не прошусь быть любовником и дружить – не дружу, но с моим новым сборником я к тебе прихожу. Ты опять придуряешься, в лжи меня обвинив: «Все, дружок, притворяешься, все играешь в наив…» Шутишь едко и ветрено. Я тебя не корю, только долго и медленно папиросы курю. Говоришь: «Брось ты, Женечка, осуждающий взгляд». «Интересная женщина», — про тебя говорят. Мне тобою не велено замечать твою грусть, и, в себе не уверенный, за тебя я боюсь. Но походкою крупною сквозь рассветный галдеж ты выходишь на Трубную, Самотекой идешь. И глядишь ты не сумрачно от себя вдалеке, и взволнованно сумочку теребишь ты в руке. Синева незатроганная. Солнца – хоть завались! И ручьи подсугробные на асфальт прорвались. Парень мчится на гоночном, почка сладко-кисла, и зима уже кончена, но еще не весна. 1955 |