— Пойдем, нам пора.
К. видимо хорошо знавший своего друга, сразу сообразил, в чем дело, и, вероятно, желая загладить впечатление, ответил:
— Нет, нам еще рано, останемся.
Когда Есенин вышел «подышать воздухом», а К. присел столу.
— Он теперь все время такой, — начал К. с грустью. — Пьет без просыпу, нервничает, плачет. Слова ему не скажи наперекор.
К. рассказал мне о печальных этапах заграничной жизни Есенина. Начиная от пения, совместно с Дункан, «Интернационала» в русском эмигрантском клубе в Берлине и кончая побоищами в Париже и Америке. Все это теперь ни для кого не секрет.
— Ну а как же Дункан, — спросил я, — умела она как-нибудь влиять на Есенина?
К. только рукой махнул:
— Какое. Он избивал ее, а она говорила: «Я прощаю Сереже, потому что он — гений».
Увы, этот припев, жестокий и лживый, до последней минуты следовал за Есениным.
Музой Есенина была совесть. Она и замучила его. И Некрасов, и Блок были мучениками совести. Есенин пошел их дорогой. Но надорвался он гораздо раньше своих выдающихся предшественников. Может быть, поэтому наследство Есенина много беднее, чем наследство этих двух больших поэтов.
Все же и по тому, что осталось от Есенина, ясно виден его «жизни гибельный пожар». Сопоставляя эти стихи Есенина с его биографией, не менее знаменитой, чем стихи, мы можем говорить с большой долей вероятия о причинах ранней гибели поэта.
Мне думается, что главной причиной гибели Есенина было то, что он самого себя стал наблюдать со стороны и ужаснулся. Конечно, огромную роль сыграло и разочарование его в деревне, не ставшей градом Инонией.
Но от этого еще далеко до самоубийства. Разочарование в России, вернее, сомнение в ней — рок огромного большинства крупнейших русских писателей, сумевших только закалиться в холоде опустошений.
Нет, Есенина доконало не это, а нечто очень личное.
Вот комментарий самого поэта к собственной судьбе:
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх…
Слушай, слушай,
Бормочет он мне,
В книге много прекрасных
Мыслей и планов,
Этот человек проживал в стране
Самых отвратительных громил и шарлатанов.
Это стихотворение помечено концом ноября 1925 года. В конце декабря Есенин покончил с собой.
Есенин слишком ясно увидел правду жестокой действительности.
Но…
Друг мой, друг мой, прозревшие вежды
Закрывает одна лишь смерть.
Смерть и закрыла их.
ЕВГЕНИЙ ЗАМЯТИН[84]
Начало повести Замятина поразило всех. Прошло, минут двадцать, и автор прекратил чтение, чтобы уступить место за столом следующему писателю.
— Еще! еще! продолжайте, просим!
Широколицый, скуластый, среднего роста, чисто одетый инженер-писатель, недавно выписанный. Горьким из Англии, спокойно поднимался со стула.
— Продолжайте, просим, просим!
Голоса становились все более настойчивыми, нетерпеливыми, громкими.
Замятин покорился, сел на место и продолжал читать. После этого еще раза два пытался прервать чтение, но безуспешно. Слушали, затаив дыхание. Потом устроили ему овацию. Ни у кого из выступавших в тот вечер, даже у Блока, не было и доли того успеха, какой выпал Замятину. Чуковский носился по залу и говорил всем и каждому:
— Что? Каково? Новый Гоголь. Не правда ли?
Говорили, что Горький без ума от автора «Уездного». Эта повесть, напечатанная еще в 1913 году в «Заветах», в 1916 году вошла в сборник рассказов Замятина, но прошла незамеченной для широкой публики. В день своего едва ли не первого настоящего успеха Замятин был уже автором множества мелких рассказов и трех повестей: «Уездное», «На куличках», «Островитяне».
Выдающийся инженер, командированный русским правительством в Англию на третий год войны, лектор на кораблестроительном отделении Петербургского политехнического института вдруг оказался в первом ряду современных писателей и сразу стал признанным метром молодых прозаиков.
Вряд, ли будет ошибкой назвать начало третьего литературного десятилетия в России «студийным». Первые два десятилетия нашего века, несмотря на все уважение и внимание к литературной технике, прошли, конечно, под знаком более глубоких интересов и задач. С победой коммунизма все упростилось до последней степени не только в жизни, но и в литературе.
Пролеткультовцы, самые наивные и малограмотные из новых литераторов, не сомневались, что через месяц-другой с их помощью начнется: новая, пролетарская эра мировой культуры. Вот только еще немного подучиться у спеца технике сочинительства, а там уж мы покажем.
Спрос на «техников писательского ремесла» становился огромным.
Хорошо было начинающим стихотворцам: у них — незаменимый, прирожденный учитель — Гумилев. Но как обойтись будущим прозаикам без своего учителя? Не будь в то время в Петербурге Замятина, его пришлось бы выдумать.
Замятин и Гумилев — почти ровесники. Первый родился в 1885 году, второй годом позже. Революция застала того и другого за границей. Гумилев был командирован в Париж с поручениями военного характера, Замятин — в Англию, наблюдать за постройкой ледокола «Александр Невский» (впоследствии «Ленин»). Оба осенью 1917 года вернулись в Россию.
Есть что-то общее в их обликах, в их отношении к литературе.
Гумилев был человеком редкой дисциплины, сосредоточенной воли, выдержки. Теми же качествами привлекателен характер Замятина.
Каждый из них «алгеброй гармонию поверил». Тот и другой твердо знали, что мастерство достигается упорной работой.
На этом кончается их сходство. Героическая судьба и литературная роль Гумилева вполне исключительны… Вернемся к Замятину. Не следует умалять и его значения, тем более что путь его далеко еще не закончен.
Его деятельность, его поведение отмечены тем знаком прочности и добротности, о которых говорит Толстой, описывая английскую обстановку Вронского. От довольно частых и разнообразных встреч с Замятиным у меня осталось именно такое впечатление.
Заведующий хозяйством Дома Искусств созвал на экстренное совещание писателей и предложил им утвердить меню обеда в честь Уэллса. Накормить английского гостя можно было очень хорошо (чтобы пустить ему пыль в глаза, Петрокоммуна готова была выдать лучшие продукты). «Совещание» этот план отвергло: пусть знает Уэллс, как питается русский писатель:
Ведь носящему котомки
И капуста — ананас,
Как с прекрасной незнакомки,
Он с нее не сводит глаз.
Да-с!
Принято было, среднее решение: пира не устраивать, но и голодом Уэллса не морить.
Банкет, не поражавший ни обилием, ни бедностью стола, был зато очень богат странными для иностранного гостя речами.
Шкловский, стуча кулаком по столу и свирепо пяля глаза на Уэллса, кричал ему:
— Передайте англичанам, что я их ненавижу.
Приставленная к Уэллсу Бенкендорф мялась, краснела, но по настоянию гостя перевела ему слово в слово это своеобразное приветствие.
Затем один почтенный писатель, распахивая пиджак, заговорил о грязи и нищете, в которых заставляют жить русских деятелей культуры. Писатель жаловался на ужасные гигиенические условия тогдашней жизни.