Входит в город странник пожилой,
Он и на своих, и на колесах
Добрался до цели роковой.
В руку бы ветхозаветный посох,
В грудь ему бы тот, священный, жар,
Но, опрятный и небородатый,
Чувствами, а не годами, стар,
Он дела великие и даты
Сравнивает с нынешней бедой
И подавлен ею (и собой).
Кто же он? И жертва, и преступник.
Претерпевший, а не до конца,
Верующий и вероотступник,
Хищник, и задира, и овца.
Улыбается он, оттого что
Плакать хочется ему навзрыд.
Путь его недолог, вот и почта,
Даже вздрагивает апатрид:
Где любовь, там родина вторая,
Но и тут граница… и — какая!
«Барышня, скажите, письма здесь
Получает русская сестрица?»
Где она живет? (А в сердце резь
И почти надежда: измениться
За пять лет успела и она
И, бесчувственнее став и старше,
Прежней цели тоже неверна)…
Барышня, так что же?» Но почтарше
(Осторожна, вежлива, строга)
Видимо, сестрица дорога.
«Нет, синьоре лучше вы записку
Напишите, я и передам».
И стучит уже к отцу Франциску
Невеселый странник: адрес там,
Ну и сведения кой-какие
Он получит. Введен в кабинет.
«Padre в церкви. Время литургии.
Подождите». Книги, полусвет,
Иисус, святая Терезина…
Но и эта родина — чужбина.
И, просвечивающий почти,
Входит в комнату худой священник,
И — глаза в глаза, и — не найти
Тона верного, и — современник
Всех, кто в Боге жил когда-нибудь,
Руку пожимает сыну века
(Странника, в пыли, тяжелый путь
И гостеприимство человека
Праведного), но уже пришлец:
«Я обеспокоил вас, отец,
В лагерь мне о вас NN писала
Только раз, но с трепетом таким,
Словно вам довериться внушала».
«В лагерь? Не о вас ли мы и Рим
Запросили? Grazie, Madonna!..
[53] Вот и воздаянье. Дождалась,
Только надо с переутомленной
Осторожней. Все мы, ей дивясь,
Лучшую из лучших полюбили,
Но ее страданья изнурили».
«Padre, мой трагичнее удел.
Лучше бы такого расстреляли…
Телом я, как видите, и цел,
И здоров, но в мире есть едва ли
Человек несчастнее меня.
Верующие грешат вслепую,
Я же, так сказать, при свете дня,
В ясной памяти…» — «Соболезную.
Доказательство, что без Него
Нет спасения ни для кого».
Гость на это: «Мы не хуже предка,
Камнем убивавшего, мечом,
Ядом и стилетом, а нередко
Словом или взглядом. Суть не в том,
Грех, как смерть, неустраним. Куда же
Спрятаться от них? — я возопил. —
Сердце потерял я. О пропаже
Всех бы, кажется, оповестил,
Но и лучшие, и первый встречный
Так же безобразно бессердечны».
«Грех отчаяния — неспроста, —
Отозвался человек в сутане. —
Ночь, в которой Иоанн Креста
Погибал, полна обетований.
Или вы забыли, кто вас ждет?
В нас поддерживала силу духа
Здесь она». — «И там во мне. Да вот
Я не вынес. Бомбы и разруха —
Полбеды. Какая там война!
Новая религия нужна!»
«Сын мой, если вы еще не Каин,
Вы уже как сумрачный Саул:
Вечный не меняется Хозяин!»
«Я в такую бездну заглянул,
Что и доброте, и благочестью
Стал почти врагом. Привыкнуть ей
Легче бы, я думаю, к известью,
Что убит я». — «Бедный иерей,
Серией отвечу анекдотов:
О лечившей раненных пилотов
Там, куда идти боялся врач,
Или как вступилась за больного,
Над которым тешился палач,
Или как на воинство Христово,
Да, и на меня, и на сестер,
Наступала, как Саванарола,
Укоряя: трусите, позор!
Плоть свою она переборола,
Пытки вынесла, чтоб где-то там
За ее дела воздали вам.
Все это события мирские,
Но для нас луч Провиденья в ней.
В руки хорошо отдать такие
Жизнь свою!» — «Нет, padre, я ничей.
Встречу бедственную предвкушаю
И большое сердце, помню сам,
Я признаниями растерзаю…»
«Сын мой, слезы, а не фимиам,
Рана ей любезна, а не ранка…
Чем над ей чужими иностранка
Власть приобрела? Умом сильна
И делами. Но здоровье хрупко,
Не вредите ей, слаба она:
Голубь — дух ее, а плоть — голубка.
Неужели не поможет вам
Вся ее моральная фигура?
Если можно, я совет подам:
Не спешите! Вас моя тонзура,
Может быть, смущает, но и я
Искупал. До времени тая
То, что вас тревожит, не идите
К ней. Вот там, налево, на горе,
Есть обитель. Встречу отложите!
Вам бы отдохнуть в монастыре
Пять-шесть дней. Я напишу аббату,
А потом она обнимет вас.
Говорю вам от души, как брату».
«Нет, простить не сможет ни сейчас,
Ни потом она. Уж лучше сразу!..» —
И уходит, обрывая фразу,
Второпях и адреса не взяв,
Посетитель… Чистота? Блаженство?
Но, что в рай, души не потеряв,
Не попасть, забыло духовенство.
И к ужасной цели он спешит,
Думая о padre: «Все-то учит!
Как бы мой определить визит?
Вот к нему эпиграф из Кардуччи:
Всех попов, о, муз авторитет,
Отлучил от церкви я, поэт!»
К бабе странник подошел. С простыми
Огрубевшей музе по пути:
«Знаете ли вы сестру? Вот имя…»
(Надо было в госпиталь идти,
Осенило вдруг.) А та: «Живет-то
За рекой. У нас ее зовут —
Русская святая. Ponte Rotto
Знаешь ли? Туда уж не ведут
Никого расстреливать. Но Pietro
Отстояла ведь она…» От ветра,
С гор повеявшего, и от слов
Женщины, ее и не дослушав,
Странник вздрогнул: что это? Коров
Колокольчик и рожок пастуший
В поле, как в идиллиях, и храм
С идиллической жреца фигурой, —
Злило все, но и другое там,
За цинизмом, за литературой,
Слышалось: она-то не сдалась!
И спросил он, бабы не стыдясь:
«Почему святая?» — «Accidenti!
[54] Ты, наверно, не из наших мест,
Ведь она, как маслице в поленте,
В этом городке. — В один присест
Бабе хочется, чуть ли не воя,
Сразу все сказать. — Ах, милый мой,
Били тут ее, пытали… Boia…
[55] Все стояли с поднятой рукой,
Вели проносили gagliardetto
[56].
А она… да только ли за это
Злились на нее. Сам капитан
(За руки она его хватала)
Не велел заложников-крестьян
Расстрелять… Она не состояла
В партии, как слышно, никакой,
В церковь в воскресенье не ходила,
И ведь наш-то ей народ чужой…»
«А кого-нибудь она любила
Тетушка?.. Faceva all’amor?
[57] «Ну с чего такой ты мелешь вздор!»
И кряхтела баба, тараторя
И без злобы странника, стыдя:
«Столько перевидели мы горя,
Сколько полю не видать, дождя
Любят здесь её: не в наших силах?
Так себя для ближних забывать.
Свет она, а мы навоз на вилах.
Эх, ты! С кем она идет в кровать?
С мукой нашей, с нашей нищей долей,
С душами убитых, с ветром в поле!»
Проституция… конечно, — зло.
Взяточничество… ну да, конечно.
Глупость… скачет птичка весело,
Жить решив и умирать беспечно.
С этим всем в начале наших дней
Мы еще не можем примириться —
Юных, укротить богатырей
И сановные не могут лица.
Но ищи протекций, хлеба, мест —
Мир почавкает, и совесть съест.
Оттого и стонет наш учитель,
Русский века прошлого пророк,
Грозный, безутешный обличитель,
Чья любовь (от гнева) между
Мы ему и памятники ставим,
И в Европе хвастаемся им,
Но дошло до дела — ох, лукавим!
«Проституция… Ну да!.. Грешим».
«Глупость, есть и хуже недостатки,
Вот хотя бы: гневаться на взятки».
И такой-то полугражданин,
Получестный, полуподловатый,
Формируется еще один.
Души маршируют, как солдаты
(Хлыст хозяина над головой),
И безумца, если протестует,
Будут гнать без жалости сквозь строй.
Оттого и страшен, и чарует
Подвиг твой: не убоялась ты
Получистых полуклеветы,
Полуверных полувосхищенья,
А когда твоих не терпят дел —
Жгучего и радостного мщенья.
И Тургенев (сам-то не посмел)
О таких, как ты, сказал же: дура
И… святая… Только ты умна,
Сверхумна, как русская культура,
Ведь сквозь строй проходит и она,
Непорочная и террористка
И еще труднее: гуманистка.
Тяжкая задача у меня,
Легче отрицательные типы —
Обреченных адская возня,
Стоны, и мучительствами хрипы.
Ведь и Библия, сей документ,
Уличающий из нас любого,
Не на благородство лишь патент:
Грех отступничества основного,
И братоубийство, и Содом,
И Гоморра… но и дух с мечом!
Гениев ли было так уж мало?
А героев? Сосчитайте их!
Одного лишь веку не хватало,
Вымолвить посмею ли: святых.
Не из той ли, не из их ли рати
Героиня и любовь моя,
Уступившая не для объятий
Мне, а чтобы светлым стал и я.
Муза, объясни же, как ни трудно,
То, что трибуналу неподсудно.
Было вот что: красоту стократ
Большая пронизывала светом
Изнутри. Во все глаза глядят
Оробевшие, ища и в этом
Сладости. Но истина горька:
Помнит будущее, миг нарядный
Не влечет. По ком твоя тоска,
Ты еще не знаешь; ненаглядный
Есть и у монахини жених,
Ты же из заведомо чужих
Выбираешь самого чужого:
Трудно друг от друга по всему
Больше отличаться: скажешь слово,
И оно — скала. Я своему
Чаще сам не верю. Ты, пугая
Раньше, восхищение потом
Вызываешь: вот она какая!
Должен я признаться, что в моем
Случае — обратное — сначала
Все легко… до первого провала.
Поделом: ведь занят я собой,
Для меня другие только средство.
Кто страдает, тем легко с тобой,
Не со мною: то впадаю в детство,
Всех обнять хочу, то погибай
Я и все другие! Я из гадов,
Знающих, что губят невзначай…
Я любил тебя, как Мармеладов
Им же разоренную семью.
Только я страшнее, хоть не пью.
Ты заметила, что я ревную.
Да и как же было не страдать,
Не имея права на такую.
Хоть у нас кощунственное «блядь»
Под защиту взял недавно Бунин,
Горечью оно клеймит сердца —
Узнавать, какие в мире лгуньи, —
Кара для мужчины-гордеца.
Я и умер бы от злобы едкой,
Новой околдованный кокеткой.
Но играть ты чувством не могла,
Тем же, чем Алеше был Зосима,
Чем для прокаженного была
Спутница (блаженная для Рима),
Для меня в несчастий моем
Ты была (какая там гордячка!)…
О достоинстве забыв мужском,
Сам себе: «А ты при ней заплачь-ка» —
Я сказал… Несчастия, война,
Долгу оставалась ты верна.
Долгу? Да. Священный, обоюдный,
Был бы лишь тогда исполнен он,
Если б я вблизи подруги чудной
Был воистину преображен.
Чем же я ответил на подарок
Целой жизни, да еще какой?
Пасынок эпохи, перестарок,
Вовсе не затравленный судьбой,
Но, и двоедушен, и растерян,
Я-то цели не остался верен.
Что литературная среда
Хуже всех — я говорил, задорный.
В лагерь занесла меня беда,
Ну и разве лучше поднадзорный?
Я бежал. В опасности, в труде,
По неделям без огня, без солнца,
Жил я с лучшими, но грех везде:
И в несчастии англосаксонца,
И (от совести не скроешь, друг)
Даже в обществе Христовых слуг.
И на голос переутомленных
Отзывался я: надежды нет,
Помнила и ты о миллионах,
Переставших быть, но твой ответ
На события звучал не плачем…
Возле горных и лесных дорог
Ночью ты склонялась над лежачим…
Для того, кто ранен и продрог,
Ты — сестра: пример для партизана,
И от губ врага отнять стакана
Не умела ты; они равны
Перед милосердием, как дети.
Сколько виноватых без вины
Ты утешила. За всех в ответе
Все. Не забывала ты (и как),
С кем из двух и почему быть надо,
И политика ведь не пустяк.
Но тому, кто падает, — пощада.
Правосудие — закон людей,
Есть другой и выше, и трудней…
Все боятся за себя, и странен
Строгий дух любви с твоим лицом.
Добрый жив еще самаритянин,
Жив и Тот, Кто рассказал о нем.
И за то, что много ты жалела,
Он тебе явился наконец,
Тот, чья власть, увы, не без предела,
Тот, Кого мы гоним без сердец.
Но произошло совсем другое,
Противоположное, со мною.
Отрывает от людей, от мест,
От всего событий колебанье,
Кораблей отплытие, отъезд
Поездов и на аэроплане
Перелеты. Перевозят впрок
Всякого добра (какого?) тонны,
Чтобы нес на палке узелок
И угла, и родины лишенный
Человек особенный: Ди-Пи…
Путь его — как засуха в степи,
Я хотел бы подвести итоги,
Жизнь еще не кончена для нас,
Но уже мы оба на пороге
Вечности, и дорог каждый час.
Я нашел не правду, а границы
Сил моих и вообще людей.
Хорошо, что все мы лишь частицы
Всеобъемлющего: матерей
Матери, отцы отцов, кто в силах
Сделать, чтоб струилось небо в жилах?
Я об этом грезил по ночам
И особенно перед рассветом,
Глядя сам в себя. Я видел там,
Как с благоухающим эстетом
Ласково братается палач,
Слушая сонеты и сонаты,
Заглушал я ими чей-то плач,
Словно артиллерии раскаты,
Взрывы бомб и много зол других
Быть могли бы делом рук моих.
И любить мне стало неудобно,
Черный лик твое лицо затмил,
И такой бы на плите надгробной
Эпитафии я заслужил:
«Он себя и счастие разрушил,
И не злой, а был добру чужим,
Потому что дьявола он слушал,
Хоть и жил бок о бок ангел с ним».
Так по-разному любви и муке
Мы учились в роковой разлуке.
По газетам выходило, что
Надо радоваться, выходило
И на самом деле: свергли то,
С чем нельзя мириться. Победило
Нечто близкое (да не вполне!)
К чувству справедливости. Дышаться
Легче стало. Отчего же мне
Стыд изменника и святотатца
Надо было именно тогда
Пережить? Нет, общая беда
И своя не совпадают: в деле,
Для которого я был рожден,
Там, где спорят о душе и теле
Два огня, две силы, — свой закон.
В сердце: «Что я сделал с нашим кладом?»
И твое: «Вернулся, дорогой!»
Влажным и проникновенным взглядом
На меня глядишь. И ужас мой,
И восторг мне говорят: любима
Больше, чем всегда. И нестерпима
Правда, оттого что за пять лет
Я успел и самый вкус утратить
Ко всему, над чем, почти аскет,
Бился в исступлении. Ну, хватит!
Баста! Что спасаться? Нет ни в ком
Бога… Бедненький! Как раз тогда-то
Чудо быть могло. А ей потом
Сколько роз! Но скверно, подловато,
С вызовом я надругался над…
Встретились, и нет пути назад.
Вот она… жива и… кожа, кости…
Духу скормлена, лучится плоть…
Сколько же страданий в сильном росте,
Но тебя спешу я уколоть:
«Подурнела ты!» (А сам-то знаю,
Что светлей и лучше не была).
«Милый, я тебя не понимаю…»
«Извини… Я слышал, чем жила
Ты, и восхищаюсь… Брат на брата!
Но, конечно, правы и ягнята».
«Нет, решительно не узнаю
Тона, голоса, лица… Оставим!..
Боль работу делает свою:
Знаю, что учить никто не вправе
Исстрадавшегося. Не терплю
Иронического равнодушия…»
«Лестью я тебя не оскорблю.
Ты, конечно, сильная, но слушай:
Что ты изменила в том, что есть?
Разве не естественнее месть?»
«Вера, а не месть. Труп в лазарете
Мне напоминал: а вдруг и он…
Раненым я вслух: «Бодрее, дети!»
Про себя же: «Будь и мой спасен!»
Этим ли тебя и охранила,
Был ли так угоден выкуп, мой,
Но гляди — мы вместе», — И схватила
Руку лихорадочной рукой.
И от боли и остатков чести
Закричал я: «Нет же, мы не вместе!
Я не оправдал…» — «Молчи, молчи!
Разве спрашивают у солдата,
Разве это важно?» (Не стучи,
Сердце, неужели нет возврата?)
«Да, но видишь ли (ну как смогу?),
Знаешь что, надеялся я втайне,
Что и ты грешна». (И снова лгу.)
«Милый, успокойся, ты ведь крайней,
Той, моей, не перешел черты?»
И своей доверчивостью ты
Первой нашей встречи вскрыла рану,
И без сил я говорю уже:
«Кончено. Я пробовать не стану
Больше. Не могу. На рубеже
Двух миров я изнемог. Довольно».
«Понимаю: вычистили дом
И покинули, и вот что больно:
Два-три беса жили раньше в нем,
А теперь их налетела стая?»
«Хуже: срок признанья отдаляя,
Лет пятнадцать и себе я лгу,
И тебе». — «Но ты и в самом деле
Хочешь победить». И не могу,
И совсем не страсти одолели,
А почти сознательный расчет:
Будет все, как было, если скрою,
Если расскажу — она уйдет.
«Отчего же дорожил ты мною?»
«Я люблю, но я — velleita
[58],
Торричеллиева пустота!
Я служил и дьяволу, и Богу
(Извини за декадентский слог),
Знал, что на божественную ногу
Свой ты надеваешь сапожок,
Помнил, что божественное тело
У тебя, и грация, и ум.
Но твое божественное дело
Я попрал, и горечь, amertumeг,
[59] Тронула — наследие «проклятых» —
Рыцаря в его картонных латах.
И бежит зеленая вода»,
Как у принца из стихов Бодлэра,
В жилах у меня, и навсегда
Счастие отравлено и вера…
И такое есть в моей судьбе:
Сын эпохи, с матерью ужасной
(Тоже всю ее несу в себе)
Бой начав, я — дрогнул. И напрасно
Вышла ты с архангельским мечом
За меня помериться с врагом.
Если явно о себе «Записки
Из подполья», автор их чуть-чуть
Свидригайлов и Фома Опискин,
Даже Смердяков… Правдивым будь
До конца!.. Мне этому завету
Следовать хотелось, но молчу,
Хоть и требуешь меня к ответу
Снова ты». — «Я правду знать хочу…
Лет пятнадцать?.. Но, любя, таился
Ты… А нынче отчего решился?
Из цинизма? Вот и расскажи,
Не щади обоих… Духа твердость
Для тебя — отказ от новой лжи!..»
И узнал я, что такое гордость
Унижения… Служителям
Церкви не покаялся бы. Трудно
Как, а нет пути другого нам.
Значит, может и до гроба судный
День прийти… Но даже дневнику
Как доверить все, что двойнику
Моему со мною удавалось
Сделать. Горько слушает она,
Не презрение, а страх и жалость
И упрек — уж так удивлена:
«Быть не может! — Страшно побледнела. —
Вот он рядом. Наступил же срок,
А ведь хуже чем осиротела…
Мне бы встретиться хоть на часок
С тем, кем быть ты мог, кого ты предал…
Не прощаю: что творил, ты ведал!
Уходи! Меня ты обманул.
В Бога веруешь, когда удобно,
Сколько было и Ему посул.
Нашу жизнь восстанови подробно:
Так жалеет пьяницу жена,
Мать расслабленного. Как же бросить?
Что с ним будет без меня? Верна
Женщина тому, кто, плача, просит
Жалости и нежности. А он
Зло и ядовито умилен.
Если дух над человеком с дрожью
Доброты склоняется, червяк
Благодарен ли за милостью Божью?
Нет, ее он принимает так,
Усмехаясь… чистота — ну биться
Над ничтожеством: о, будь моим!
А в ответ: скажи-ка, рая птица,
Значит, я тебе необходим!..
Так ли?» — «Да. В себе я знаю что-то
Вечное, как зло Искариота.
Я от напряжения устал —
Очищение — ведь труд безмерный,
От тебя отрекся и пропал,
Выхожу из переделки скверной
Кое-как… Опомнился… Кругом
Разрушения — разворотили
Рельсы, души, нации. Разгром
Всюду. И тебя не пощадили.
Но такой еще ты не была —
За плечами словно два крыла».
«Гордый, что дела свои устроил
Душе во сколько обошлось?),
Ты внимания не удостоил
Жизнь других людей. Ты весь насквозь
Для себя и о себе. Невинный
В безответственности, раб греха,
Где тебе взобраться на вершины?
Здесь постыднейшая чепуха
Радует тебя: не или-или,
Но и так и сяк и чтоб хвалили».
И опять права: одним сильны —
Над собой иронией бессильной —
В нерешительность мы влюблены,
Смельчаку сочувствуя умильно…
Верующий восхищает нас,
Но, как он, поверить мы не можем.
Радуемся за четвертый класс:
Молодец, рабочий! Но тревожит
Многое… И загнанные в дом
Бурями, себя мы познаем.
Зрелище печальное: в разладе
С предками и с новыми людьми,
О священных символах, о гаде,
Соблазнившем Еву, о семи
Язвах сердца говорим словами
Приблизительными и чуть-чуть
Подлыми: нам только бы с грехами
Не расстаться. В этом наша суть!
Ищем, чтобы не найти. Пороки
Любим — в них и правда смысл глубокий.
«Мира не приемлю Твоего» —
Так устами своего героя
Достоевский. Я же от всего
Тоже не в восторге, но другое
Говорю, творение любя:
Нет, я с замыслом Твоим согласен —
Не приемлю самого себя,
И в особенности я несчастен,
Как ни странно, после встречи с ней,
С вестницей не узнанной Твоей.
Без нее не знал бы я мучений,
Настигающих средь бела дня,
Был бы всех людей обыкновенней,
И они любили бы меня.
Путался бы с женщиной часочек,
Даже год, обманет — не беда,
Не искал бы у своих же строчек
Помощи от жгучего стыда
(В дни, когда на суеты проделки
Поглядят глаза, а не гляделки).
На экзамен совести ночной
Смутные являются фигуры,
И стоят они передо мной,
Люди жизни и литературы.
Пети вымысла: Ноздрев, lе реrе
Goriot
[60] (они ведь тоже были!).
Дети наших матерей: Бодлэр,
Лермонтов (как мы их любим!) или
Тот фельдфебель, что меня цукал,
Тот, швейцар, который подавал
Мне шинель в гимназии. Как много
Лиц и жизней в памяти живет.
Светится, как Млечная. Дорога,
Их необозримый хоровод.
Удивительная Антигона,
Ты, мой друг, сегодня ей под стать,
Грустная и жалкая Дидона,
Смердяков и горьковская Мать…
Наконец глаза? (и Диккенс тут же)
Останавливаются на Скрудже.
Знать тебя должны бы, старичок,
Может быть, и на меня похожий,
Все, чье сердце как сухой стручок,
Все, кому пора в могилу тоже.
Все, кто, вспоминая жизнь свою,
Вот как я хотя бы, не находят
Ничего отрадного. Стою…
В замешательстве, и глаз не сводят
Те с меня, кому я зло и вред
Причинил, и мне пощады нет.
Равнодушно, как Валерий Брюсов
(Все-де в жизни — средство для стихов),
Обличитель извращенных вкусов,
Но и сам не так уже здоров
В тайных склонностях, — я жил в тумане,
Никому не принося добра.
Только о таком же графомане
Я умел заботиться, пера
Сих собратьев исправлял ошибки,
Многие настраивая скрипки.
Есть у бесконечного добра
На пути его завоеваний
С сердцем человеческим игра:
Выдержишь ли столько испытаний?
И никто до самого конца,
Даже сам себя взаправду зная,
Не спасен от роли подлеца,
Хищника, убийцы. Жизнь вторая
Нелегка, и обольщает нас
Тот, кто правду режет без прикрас.
Страшновато, господа, что Шиллер
(Ангельское), в наших душах сгнив, —
Нынче и для лучших — только Миллер,
К самообнажению призыв.
Всюду свальное, куда ни кинуть,
Новые Гоморра и Содом.
Ну и как по этому не двинуть
По всему железным кулаком,
Чтобы слезы счастья орошали
Хлеб насущный прописной морали…
Говорят, что нелегко узнать
Человека, если пуда соли
С ним не съешь. Хотел бы я занять
У тебя и чистоты, и воли.
Ты во всем, решительно во всем
Как-то восхитительно опрятна,
И со мной, и с другом, и с врагом
Требовательна и деликатна.
Трогаю, как свежее белье,
С наслажденьем прошлое твое.
Как, освободившись от балласта,
Легче удаляться от земли
(Не к тому, о чем вздыхала часто,
Здешние дороги привели),
Праведно и горько негодуя,
К небу взмыл твой самый трудный дар,
Дар любви. Есть жрицы поцелуя,
Чья душа — от губ летящий пар.
Дух и вдохновенный, и могучий,
Нежность у тебя не жалкий случай.
Сердце — это: бережно любить,
Тайное поддерживая пламя,
И сентиментальных слез не лить,
Охраняя добрыми глазами
Дело очень сильного ума,
Очень сильных чувств — ничто не мелко, —
Творчество свое же — ты сама.
Как великих мастеров отделка,
Все в твоей удаче без длиннот
Сбивчивых. Все ясно. Все живет.
Понимая, но изнемогая,
Все насквозь увидев и простив,
Поднимается душа иная
Над землей, и ей наперерыв
Птицы сообщают птичьи вести,
Ночь, и день, и звёзды о своем,
Горы говорят, что все на месте,
И трава, и тварь, что вот живем,
И зима, что скоро будет лето, —
И душа благословляет это.
Но вплетается в согласный хор
Жалоба, единственная в мире, —
Человека: нежность и позор
Ищут утешения в эфире.
Столько дивных понастроив там
Для себя убежищ, он оттуда,
Обращаясь к Богу и богам,
Ждет и указания, и чуда,
А пока, но этого пока
Безысходна злоба и тоска.
Как больных судить за рецидивы
Не сумел бы и жестокий врач, —
То, что я и двойственный, и лживый,
Не кляня тягчайших неудач,
Ты и тем и этим извиняла,
А когда мы погрузились в бред
И от каждого почти вокзала
Уносил вагон для подлых бед
Ближнего, лишенного свободы,
Что ты выстрадала в эти годы?
Как поверила ты глубоко
(Идеализируя невольно)
В человека: вместо рококо
Всей моей эстетики, так больно
Ранившей чувствительностью твою
В дни, когда тобой я как бы хвастал, —
Вот меня толкают к лезвию
Топора, и мне уже не каста
Сочиняющих, как я, близка,
А в тюрьму посаженных тоска.
И каких бы только истязаний
За меня ты не перенесла!
Счастья для тебя была желанней
Мука: оттянуть побольше зла
На себя, чтоб твоему больному.
Чистому в несчастье (так, увы,
Ты себя уверила), по дому
Истомившемуся, — головы
Не сложить, как многие другие,
Там, на две бушующей стихии.
Потускнел лица чудесный цвет,
Тяжко ты от горя заболела
И за шесть невероятных лет
Стала тем, чем после смерти тела,
По высоким верованьям, дух
Станет, удостоившийся рая:
Он в тебе не только не потух,
Как в других, но, чувствовать давая.
Что такое на земле Эдем, —
За меня ты послужила всем.
Памятник себе нерукотворный,
Женщина, воздвигла ты у нас.
Родины великой и просторной
Волю воплотила… в добрый час.
Нам о Зое, о Козьмодемьянской,
Рассказали, да таких ведь тьмы.
Но и в бедной доле эмигрантском
Кое-что проделали и мы
Для других по образу России
Честь и слава матери Марии!
Мать Мария, светится она
В памяти, как мучеников лики,
Но и поскромнее имена,
Ну хотя бы Оболенской Вики,
И Волконской, или Сарры Кнут,
И других, неведомых, но равных, —
Разве в сердце места не займут
У наследниц будущих и славных,
И дела учительниц своих
Вспомнить не захочет кто из них?
У тебя заметные заслуги
В том же (незаметных и не счесть),
Как у тех, кто в холоде и вьюге
Родины отстаивали честь.
Воплощенное сопротивленье
Злобе и насилию всегда,
Ты была как предостереженье
В эти подловатые года,
И наотмашь кулаком бандита
Дважды по лицу была ты бита.
По лицу ты бита кулаком,
По лицу, которое любили
Неизвестные тебе, но в ком
Только чувство доброе будили
Одухотворенные черты…
Не игры высокая забава —
Главное: свободе служишь ты!..
Слава рыцарскому веку, слава!
Для него важнее героинь
В ямочке ладони героин.
Он холодный любит порошочек,
Он и говорит немного в нос.
Вырос он из величайших строчек:
В Достоевского корнями врос
(Неуменье обращаться с ядом).
Он, помилуйте, — христианин,
Впрочем, Ницше, тронутый де Садом,
Тоже в нем… И как же, века сын,
В зле идей и бомбовозов шуме,
Как же и тебе не обезуметь?
Сумасшествие… Когда одно
Делать хочешь, делая другое.
Тихо начинается оно:
Неужели это было мною?
Кто во мне и почему возник?
И откуда ты, вторая воля?
Сердце изолгалось и язык.
Выше сил моих, да, выше: доля —
Собственную смерть в себе самом
Взращивать… Сгорю, сгорю живьем!
На губах лукавая усмешка:
Ницше и Поприщин — полубог
И чиновник. И огню: доешь-ка
То, чего осилить я не мог.
«Фердинанд Второй, король испанский!
«Я ни слова!..» — «Гений века!» — «Я!»
Дальше про халатик арестантский,
Дальше семиглавая змея
Схоластическая одноглавой
Стала и промолвила гнусаво:
«Кто ты?» — «Вот и я хотел бы знать,
Кто ты…» — «Я такой-то, я как люди,
Были у меня отец и мать,
Ты же… Кто ты?» — «Я в твоем сосуде
Вечное, бессмертное…» — «Стара
Сказочка: и ты умрешь со мною,
Если ты мое…» — «Умри, пора!..»
«Ну а ты?» — «А я могилы рою».
«Кто же ты, могильщик?» — «Я — ответ,
И всегда один и тот же: нет».
«А, так вот кто с этим или тою
Разлучал меня, оклеветав
Дружбу…» — «Дружбы нет…» — «А то, порою
Вроде рая?..» — «От себя устав,
На чужое молишься». — «А в небе
Жизни продолженье?» — «Жизни нет
После смерти». — «Хорошо… А жребий
Знать и это, но идти на свет…»
«Ты боишься мрака? Чем дневное
Лучше? Ночь хотя бы о покое…
Одного желай: не быть…» — «И всем
Говоришь ты это?..» — «С кем угодно
Сговорюсь легко…» — «Холодных схем
Ты холодный дух…» — «С тобою сходный,
Бедный брат-мыслитель». — «Клевета:
Я люблю природу…» — «Паучиху…»
«И людей, ведь между ними та».
«Говори о ней почаще лиху,
Вот и сглазишь…» — «Вон отсюда, вон,
Лихо одноглазое!..» Но стон
И проклятия не помогают…
Надо вытерпеть… «Один совет,
Будь правдив!» — «Но ближние мешают…»
То-то же… На благодушный бред
Брызжет — и на все миры фантазий —
Просвещенье серной кислотой…
Лучше так, чем якобы в экстазе
Грезить о реальности иной.
«Да» — подделка! Ну же, выбор сделай
Между ним и мною. Ты ведь смелый!»
«Да» — самодовольное, с тупой
Важностью твердящее все то же…
«Да» — успех, и слава, и покой,
Но прислуживающий вельможе
(А сидит вельможа в небесах).
«Да»: простить во что бы то ни стало
Тьму бессмыслиц (помогает страх),
Опустить на бездну покрывало,
Все противоречия смягчить,
Чтобы жизнь удобнее прожить…
Музу обольщениями нежишь,
Друг-романтик, только берегись,
Не уйди в одно из двух убежищ
Для разочарованных: спаслись
Многие в безумие от мира
И в самоубийство. Сколько раз
И какая умолкала лира…
Батюшков… А то, что глубже фраз
В пафосе высоком Озерова…
В одиночестве ума больного…
Сумасшествие! Влечет, влечет
И меня в обманчивую пристань.
Хорошо, когда у слов и нот
Гете выверенная и Листом
Мера, отражающая строй.
Но когда от поздних сожалений
Места не находишь, сам не свой,
Что тогда и счастья дерзновенней,
И от истины — на волосок?..
Можно в сердце, можно и в висок!
Я не раз припоминал, Кириллов,
Как за шкафом ты стоишь и ждешь,
И меня, как в лихорадке, било:
Струсишь? Не посмеешь? Не нажмешь?
Все, покинувшие дом отцовский,
Перед искушением стоим,
И весьма гремевший Маяковский
Тоже оказался уязвим
(Кто сказал бы?). Смерть, любовь и слава…
Не из одного ль они состава?
Сколько раз насильственный конец
Кажется единственным исходом
Даже для испытанных сердец.
Больше не поздравит с Новым годом
И Цветаеву никто. Смела,
Не угрюма, и любила сына,
Но простить чего-то не могла
Наша одинокая Марина.
«Выживают только подлецы?..»
Нет, венки меняя на венцы,
И чистейшие не уступили.
Вот и ты, заступница моя…
Но ценою лишь твоих усилий
Разве мог преобразиться я?
Столько лет и столько испытаний,
Видишь, ни к чему не привели:
Я такой же на руках у няни
И на лоне матери-земли
Перед смертью, и в тоске и стонах
Я — как Пяст с его «поэмой в нонах».
Кто не вспоминает, как свои,
Жалкие юродивых ужимки
(Но молчи, скрывайся и таи),
Словно из-под шапки-невидимки
Палец, слово, хохот: смысла нет
Или есть великий, да незримый.
Ясен разума приоритет
Не всегда, и любят люди схимы
И простонародье неспроста
В блеющем создании Христа.
Помню одного (из лейб-гусаров),
Вежлив, и опрятен, и умен,
Даже без припадков и кошмаров —
Отчего же в этом доме он?
Но — «из чайника» — рукой покажет
И, на собеседника взглянув,
Десять раз: «Из чайника», — он скажет.
На идею блюдечка подув,
Из идеи-чайника он чаю
Льет себе и мне, и я сгораю
От великой тайны, гимназист,
И дрожу, но дядя за плечами
(У него гостил я). Как артист
Он лечил больных. Судите сами.
Снилось одному, что из стекла
У него спина, и лишь попытка
Смелая спасти его могла.
Маг ему какого-то напитка
Дал глотнуть и, погрузив в туман,
За его спиной разбил стакан.
Ах! Больной и на пол. Но для быта
Он проснулся, робок и здоров:
«Ваша прежняя спина разбита,
Поздравляю…» Был велик улов
Поврежденных душ, чтоб их исправить,
Обществу нормальному вернуть,
Чтобы, как другие, были вправе
Эти падающего толкнуть
И по лестнице больших и славных
Восходить для подлостей неявных…
Отделяется за годом год
От тебя, живущий, все, что было,
Наступил и для тебя черед
Познакомиться с твоей могилой.
Кажется, что это не всерьез:
«Да, случается (и пусть) с другими,
Но уже подходит паровоз
Тот, с глазами желтыми и злыми,
Хочешь или нет, а надо в путь…
Куплены билеты… Что ж, везут…»
«Барин, а, везуть…» — «Везут, пожалуй…»
Что за выговор?.. Ах да, мужик,
Лгун и пьяница, но добрый малый!
«Папеньку-то хоронили… Шик!»
«Что ты брешешь?» — «А теперь сыночка,
То есть вашу милость…» — «Я живой…»
«Нет, шалите, барин. Точка». — «Точка?»
«Да-с, холодненькая. Под землей…»
Так на станции устало бредит
Тот, кто с первым поездом уедет…
Как от мухи, слабо на стекле
В сентябре жужжащей, как от мухи,
Догадавшейся, что мир во зле,
Как от умирающей старухи,
Жизнь уходит от меня… Куда?
Что-то было… Что же? Не впервые
Надо мной горячая звезда
Греет воздух. Я, Как все живые,
Благодарен… Хочется любить,
Да нельзя… Не это учит жить.
Смерть вошла и ехала в вагоне,
Место против моего заняв.
Это не мираж потусторонний,
Это — человеческий состав.
Волосы как желтое мочало,
Жутко-пристальный, бездонный взгляд…
Много эта женщина страдала,
Черный неспроста на ней наряд,
И не стала бы как жердь худая,
Самых, горьких слез не проливая,
И, безумием упоена,
В той же буйной и застывшей позе
Не сводила глаз с меня она,
И шептал я о почивших в бозе
Чепуху, но сквозь ее черты,
Как бы накануне разрушенья,
Предо мною возникала ты
И твои звучали обвиненья,
Превращая в ранящий укор
Незнакомки сумасшедший взор.
Опустил я голову в ладони
И глядеть напротив не хотел,
Часа мы не провели в вагоне,
Но тогда-то я и постарел.
Словно мне внушала смерть живая,
Что отныне я похоронен,
И хотя молитва никакая
Для закоренелых не закон —
Но меня утешила бы книга:
Кары, одиночества, пострига.
Нет, увы, на круги не своя
Ветер возвращается… Другие
Начинают жить… Не ты, не я…
Трудно и ошибки молодые
Исправлять, ошибки зрелых лет,
Злее и уже непоправимы.
К самому себе возврата нет.
Плачу я, но в облака и дымы
Все, чем жили мы, обращено,
Было и развеялось оно
Вымирающие, как ацтеки,
Люди цельные редеют. Сам
Веру я разрушил в человеке,
Варвары так разрушали храм…
Не вернешь, не сыщешь, миг упущен.
Рок обрушивается на всех:
Колокольчик за окошком. Пущин.
Двух друзей объятия и смех…
Но дальнейшее — сквозь вой метели
Реквием женитьбы и дуэли…
Знал, что от судеб спасенья нет
И что всюду страсти роковые, —
Бедами настигнутый поэт.
Можно выносить удары злые
Долго, но последний страшен крик…
Изменил я делу жизни целой.
Горе велико, и грех велик,
И к тебе взывая: чудо сделай,
Невозможного прошу. И вот
Кара: то, что было, кто вернет?
Жив за гробом человек любовью:
Чем сильней к нему привязан был
Остающийся, чем горше вдовью
Память лик ушедшего томил, —
Тем он радостнее в запредельном.
Оттого что я сошел с ума,
О таинственном и неподдельном
Мне рассказывала жизнь сама:
«Взять советую в дорогу (в вечность)
Чувств обыкновенных человечность».
Все, кто умер, то есть раньше был,
Продолжают жить, пока любимы.
Всех, кто мне хотя бы в слове мил,
Встретил я, стихами их палимый.
Первым был, конечно, Данте, с ним
Рядом им возлюбленный Виргилий.
«Те, кто умер, но еще любим,—
Оба словно эхо повторили, —
Продолжают жить». Сквозь облака —
Лик луны и лики — сквозь века
Смутно я увидел. «Алигьери, —
С наслаждением мой смертный рот
Произнес. — И ты бы должен вере
Послужить, как можешь». Строго тот,
Чье назвал я имя: «Ты земную
Любишь славу, а ведь я в твоем
Сердце потому и существую,
Что и ты божественным огнем
Жить хотел бы». — «Но твои терцины
Для меня — поэзии вершины».
«Что они без духа? Благодать
Радостнее, чем искусство слова,
И сильней ребенка любит мать,
Чем поэта любят дорого».
И быстрее, чем явились мне,
Оба вдруг исчезли великана,
И сказал я: «Все легко во сне…
Пушкина бы встретить…» — «Слишком рано, —
Чей-то голос мне сказал, — Он там,
Где душа Эллады, ты же сам
Променял ее на Иудею,
Эту для религий меру мер…»
«Хорошо, ты подал мне идею,
Мне бы Достоевский, например,
Больше подошел в моем безумье
И преступном, и…» — «Не бойся зла, —
Дух проговорил. — Оно угрюмей,
Чем добро, но добрые дела,
Если яда не преодолели, —
Пустоцветы: ни следа, ни цели».
«Достоевский, это голос твой.
Я тебя узнал». — «Меня ты любишь,
Оттого лишь я перед тобой».
«Да, но ты, увы, надежду губишь».
«Не надежду, а самообман.
Вот ты лермонтовское припомнил.
Он как я: нам веры подвиг дан…
Кто бывал Иуды вероломней,
Дорасти надейся до Петра…»
«Нет, моя проиграна игра:
С равнодушного ума сошедший,
Кто я, презирающий людей?
Оборотень, червь…» — «Зато нашедший
Ту любовь, которая живей,
Чем придуманные героини».
«Страшно мне. Ее я предал сам…»
«Чтобы мы страдали от гордыни,
Унижения даются нам:
Даже совесть на земле больная,
И спасет лишь родина иная».
И замолк тот голос, и на стон
Ты, печальная, сама явилась,
И в бреду шептал я, умилен:
«Ты ведь снишься мне». — «Все время снилась,
Даже наяву: любовь есть сон».
«Нет, не говори, все может сниться,
Но не это». — «Бедный, ты лишен
Счастия навек!..» И вновь мутится
Ум, и вновь из вечной глубины —
Полуявь, как Ремизова сны.
«В Петербурге мы сойдемся снова…
«Некому сходиться, дорогой
Осип… Нет тебя, нет Гумилева…
Стала и Ахматова седой,
И, как я, — не молоды Иванов,
Адамович, братья по весне,
По судьбам: ни фальши, ни туманов,
Ни надежды… Тени на стене,
Лед на лбу и ясное сознанье,
Что твое со мною состраданье».
Там, где бледной тенью стал Анхиз,
Тенью рук Энея обнимавший,
Где нет радости (не ввысь, а вниз),
Спит тяжелым сном туда попавший,
Надо же когда-нибудь и мне
Темные вообразить пределы
И увидеть глубоко на дне
Бывшего туман оледенелый,
Всех, кто жил на свете; и попал
В Тартара чудовищный подвал.
Общечеловеческую сказку,
А не только русскую, храни,
Детство и последнюю развязку
Видит зрелость в роковые дни.
И всего для мудрости блаженней
То, что всем принадлежит сердцам,
И умерших, но любимых тени
Все охотнее приходят к нам
Здешнее к иному подготовить:
«Не робей: и ты, и мы — одно ведь!
И лучей подобье голубых
(Хорошо, что не похожи трупы
На освободившихся от них),
Души-одиночки или группы
Целые, как голубиный рой,
При твоем волнуясь приближенье,
Стали говорить наперебой:
«Барышня, Фалеевых именье
Помнишь? Я — Лукерья. Ты была
Девочкой, когда я умерла.
Сын меня, паралитичку, мучил,
На него ты, кулачонки сжав,
Бросилась, и от твоей падучей
Изменился у Петруши нрав».
И душа вторая в том же стиле:
«Я была поганой для родных,
Мужу изменила: Вы обмыли
Тело грешное, а в них, живых,
Память обо мне вы освятили,
Сердце Mario мне возвратили».
И одна из многих душ других:
«Я Камилло. Слезки ты утерла
Двум сироткам. Воспитала их».
И еще одна: «Мне Альдо горло
Перерезал и себя казнил,
Твоего не пережив укора…»
«Мы расстрелянные, — заключил
Монологи эти голос хора, —
Наших похорон добилась ты,
На гробах рассыпала цветы…»
«Видишь, я и в небесах встречаю
«Скромных, — мне сказала ты, смеясь.
Братом гения не величаю,
Но кому я сердцем отдалась,
Тот меня запомнил. Муки слова
Для тебя, а мне — сердца живых…»
Только бы тебя увидеть снова
На земле», — я прокричал и стих…
Где-то рядом ложечка упала,
И действительность задребезжала.
Острая физическая боль…
Вот когда на все глаза открыты!
Неподдельная, как хлеб и соль,
Грозная, как за стеной убитый.
Где и что со мной произошло?
Различаю: «Riso? macaroni?..»
[61] Облако сверкает сквозь стекло…
Вспоминаю женщину в вагоне,
Но теперь не страшная она:
Льется свет — не только из окна…
Боль! На черном и багровом фоне
Кто-то луч на землю наведет,
И благословенные ладони
Вытрут лоб и передвинут лед.
И опять ногтями в одеяло
Вцепишься, опять на целый мир
Ты один. Еще больнее стало.
Снова марля, вата и эфир.
Как же все это соединимо
С нежностью, почти неизъяснимой?
Сердце, умирая, тем нежней
Любит жизнь, чем стук его сильнее.
Что же я без помощи твоей?
Забинтованный до самой шеи,
Отчего я вижу, глаз скосив,
Луч иль это ложечка и склянка?
Ясно лишь одно: еще я жив.
Слышу: «Si quest’anima е stanca»
[62], —
И припоминаю, как несли
Где-то там, на том краю земли.
Белые крахмальные наколки,
Коридор и серия палат.
Люди, как израненные волки,
Стонут и во все глаза глядят.
Две сестры щебечут, как пичужки,
Но зрачки голодные не их
Так отчаянно зовут с подушки —
Надо умирать среди чужих.
Сердцу вновь открыться одному бы!
«Где ты?» ссохшиеся шепчут губы.
«Здесь!» И вдруг, совсем глаза открыв,
Вижу… «Нет, не верю. Неужели?
Значит, все это лишь перерыв?
Ты со мной?» — «Конечно. Три недели
Лихорадка у тебя и бред.
Слышала я, что тебя томило:
Анненский, Фамира-Кифаред.
Вспомнил даже моего Камилло…»
«Ты меня прощаешь?» «Да, прощу
Комнаты для нас уже ищу».
Как у солнца спутники-планеты
Занимают и тепло, и свет,
Так в сияние твое одеты
Верные, не только твой поэт.
Нет, я не один, хотя и слабый,
Верую в тебя, а ты одна…
Или ревновать к земле хотя бы
Солнца луч посмела бы луна.
Я один из тех, кому светила
Ты лучами главного светила.
Нас немного: притяжение
Нечто вроде строгого отбора,
Скупо окружение твое;
И тебя сопровождала свора
Тех и этих — у красавицы
Спутники иные неизбежны:
Фанфароны, подлецы, льстецы,
И Пьеро, и раненный и нежный,
И самовлюбленный Арлекин,
И певец (конечно, не один!).
Все это подобно пыли звездной,
Чтобы в ней сложилось иногда
Солнце новое. И виртуозной
Обольстительницы «нет»; и «да»
Ни к чему: ни девы добродетель,
Ни провинциальная краса,
Ни блистательнейшая на свете, —
Не взойдет, как ты, на небеса
Из миров туманности банальной
Без какой-то магии астральной.
Небеса… но это не экран,
Где мила очередная дива,
Это — беспредельный океан
Пустоты, и в ночь его разлива
Только мысль летит, осуждена
Замерзать, ответа не давая
На вопрос, зачем летит она.
И туда, печальная, живая,
Ты уводишь вечности глотнуть
От людей немного отдохнуть.
Как могла бы женщина такая
Быть светилом только для меня
Мглу в отчаянье пересекая,
Вся навстречу твоего огня
Не одна рванулась жизнь-комета,
Только не задерживала ты
Их, случайных. Верная планета
Вырвана тобой из темноты,
И ее дальнейшее движенье —
Встречи незабвенной продолженье.
Как Сатурн и Марс или Уран,
Как Земля, Юпитер и Меркурий
И еще немногие, туман
Звездной пыли и чужие бури
Позабыв для солнца своего,
Отдали ему свои орбиты, —
Так не для меня лишь одного,
Но и не для многих, ледовитый
Океан всемирной пустоты
Жарким светом заливаешь ты.
Вижу человека в серой шляпе
(Снял ее перед тобою он
И держал, как розу, в мягкой лапе),
Пристально-почтительный поклон.
Он не молод, а почти красавец
И какой-то ладный: кость умна.
Гнется и ломается мерзавец,
У таких же — как струна спина…
Гордый, без усилия приятный,
Очень сдержанный, высокий, статный.
Тут же познакомила ты нас,
И такими он смотрел глазами,
Словно душу я ему потряс
(Не моложе он меня годами,
Но тюрьма и Рим и то за мной,
Что навеки человека старит),
И любовь его, и ум живой
Все ему раскрыли: жизнь ударит
И его… Бесценное отнять
У тебя мне суждено опять.
О каких особых недостатках
Этот умный и надменный взгляд?
Был он вежлив и, хотя, в перчатках,
Очень прост (ему, пожалуй, брат —
У Толстого радующий Левин),
Говоря со мной наедине
(Ты была в отъезде), был он гневен
И печален: «Дорога и мне
Издали, как лучшее на свете,
Та, кого вы любите. Ответьте
Только на один вопрос: что с ней
Дальше будет? Ведь юна больная,
И не долго жить на свете ей,
Так за всех и каждого сгорая.
Доконала бы ее нужда.
Ждет ее уход благоговейный,
Мне она ответила бы «да»,
Освятила бы наш круг семейный,
Если б вы уверили ее,
Что могли бы жить и без нее.
Мать моя, сестра и даже слуги
Два-три дня гостившую у нас
Полюбили без ума. На юге
Страшен каждому недобрый глаз,
Добрый же спасителен. Ей будет
Хорошо. Когда на всех подул
Ветер зла и погибали люди,
Здесь она не убоялась дул,
На нее направленных. Посмела
Доказать, что дух сильнее тела.
Литераторы и гордецы,
Вы, конечно, это воспоете,
Но себя не спросите, слепцы,
Что вы ей измученной, даете.
Я не смел бы это говорить,
Если бы она не рассказала
Мне о вашей подлинности. Жить
В отдыхе, в искусстве ей пристало.
Там у нас могли бы цели те
Вновь во всей раскрыться полноте».
«Понимаю. Вы уже не первый.
Но жалеть она не сможет вас.
Успокаивает даже нервы
Сила мужественная. Сейчас,
Именно сейчас, ей только это
Помогло бы, если бы она
На любовь не наложила veto:
Как монашенка, она верна
Страшному и строгому обету.
Черточку вы упустили эту…»
Хороша высокая тоска,
В небо улетающая птицей,
Хороша, да только не легка.
Был он из патрициев патриций,
Гордый без заносчивости, так,
Чтобы соблюдали расстоянье,
Может быть традиций маниак.
Только наше тайное свиданье
Подтвердило мне, что он бы мог
Счастье дать тебе. Я не помог…
И тебе не стоило усилья
Потерять его… И ты со мной…
Но прощение уже не крылья:
Я теперь освобожден тобой
Для мажорного апофеоза,
А в тебе вся горечь всех утрат
Человеческих. И вот угроза:
Все тебе постыли, все страшат —
С ними ты во мне соприкоснулась
И от веры в ближнего проснулась.
Кто бы вправду мог предположить?
Ты ведь отказалась от богатства
И свободы, чтоб со мною жить
В узах не влюбленности, а братства
И сейчас, на склоне наших лет,
Счастлив бы назвать тебя супругой
Редкий человек и снова: нет!
Как царевна, ставшая подругой
Не царя — Ивана-дурачка, —
Ты со мной на годы, на века.
Южная Италия, от Рима
Мы неподалеку, и Афин,
И, пожалуй, Иерусалима.
Три вершины славы. Ни один
Город, созданный позднее, этим
Не чета. И вот на склоне лет
К троице волшебной, к тем столетьям
Подошли мы. Ярко-белый цвет
Стен, лазурь без дыма и от зноя
Желтая трава. Лицо героя
Бронзовое от загара, ткань
Легкая на очень ловком теле…
Смесь норманна с сарацином… Глянь
И поглубже, и подальше: млели
Как сегодня овцы. Кто их пас?
Может быть, Саул или Эдипа
Маленького спасший раб? Сейчас,
Двух колес заслушиваясь скрипа
На дороге пыльной — древний мир
Вижу. Из натопленных квартир
Севера мерещились иначе
Все эти священные места.
Надо помнить, как голодной кляче
Жарко, чтобы юная мечта
Не воображала колесницы
Чуть ли не повсюду в те века:
Нищ, как тот крестьянин смуглолицый,
Был тогдашний раб, и не легка
Жизнь была под солнцем раскаленным
Даже Фидиям и Соломонам…
Пояс Ориона… Три царя,
Хорошо, что вы и в небе вместе…
Бетельгейзе… Строго говоря,
Мало кто, что вряд ли к нашей чести,
И слыхал, как названо плечо
Правое охотника, налево
Много ниже — Ригель. Горячо
Сириус пылает, королева,
Сильная звезда (не все сильны
Первой и второй величины),
Ну а та, вечерняя, всех краше,
Всех огромнее, она зашла
Там же, где заходит солнце наше.
И обманчиво она светла,
Как и вся темнеющая сфера.
Странно, что любви посвящена,
Хоть и носит имя Люцифера,
Чьи лучи — измена и война…
Нет, любовь надежды не обманет:
Злом израненная, светом ранит.
Плачет бедная моя душа,
Плачет, а твоей найти не может.
Дом спасают же, огонь туша,
Но людей иное пламя гложет.
Я не жизнь, я больше потерял,
Вечная моя любовь, над нами
Только в междузвездное провал
(С чьими — прямо на меня — глазами?)
Больше ни до гроба, ни потом
Душ испуганных мы не сольем.
Как два голубя, они друг к дружке
Прижимались, как два голубка…
Если не по воробьям из пушки,
То по всем; чья нежность глубока.
Я уже напрасно сил не трапу
И не перестану горевать…
Без твоей надежды что я значу,
Но в меня поверишь ли опять?
Что с того, что Смерть неотвратима
И что молодость неповторима…
Вечная любовь один лишь раз
И лишь с тех, кого она постигла,
Очарованных не сводит глаз…
Дымом ложь моя чуть их не выжгла…
Чем со мной ты проще, чем нежней,
Тем какой-то голос безнадежней:
«Больше ты не будешь дорог ей,
Как не разуверившейся, прежней…»
Вместе… Навсегда… И не сумел:
Не по росту мне такой удел.
Ни Изольды гибель, ни Тристана,
Ни в Вероне двух почти детей,
Как ни горестно-благоуханна,
Не страшней моей (ведь и твоей)…
Даже в малой доле кто искупит
Войны и публичные дома
С нежными о них стихами вкупе?..
Как перед стеною плача: «шма»
Или как слова намаза в Мекке, —
Слезы о любимом человеке…
И стоит не в раме, не в стекле
Предо мною тот, кто на портрете,
Что на письменном твоем столе.
Он полубезумцу в лазарете
Не являлся. Не был я готов:
Самая тревожная утрата
Приближалась только — общий кров
И прощение, и нет возврата
К цельности: душа твоя ушла.
Оттого моя и добрела
До — его, тебя не потерявшей…
Вот о чем он говорил со мной:
«Плачь, невероятное поправший!
Я не враг. Любовь ее с тобой
В жалости, со мной — живая память
И признание. Ты разлучен
С ней давно. Неравенство меж вами
Неизбежно. Будет ли смягчен
По ее же просьбе ей в эфире
Вынесенный приговор: nesciri?
[63] В неизвестности платить собой
За тебя… Существовать в пустыне,
Хороня гигантский жребий свой.
Но, артист, зачем ты жертву принял?
Ты в стихах искусство развенчал,
Ты на деле раб его примерный,
Для ее же муз (что сам и знал,
Святость восхваляя лицемерно)
Ты готовил не живых восторг,
А бездействие, забвенье, морг…
Ты заигрываешь с кем угодно
На земле и даже в небесах,
Чтоб служить поэзии свободно.
О своих сомнительных делах
Ты со злобой рассказал бывалой…
Много милосерднее скрывать,
Чем изранить правдой запоздалой.
Грех отныне будешь искупать.
Только не избавишься от фальши,
Не ответив, что же будет дальше…
Не спасенье лира для тебя…
Будь таким (по тайному условью),
Чтобы ей, замучившей себя,
Улыбнуться твоему здоровью
Не телесному (старей, болей!)…
И еще одно: чего, подумай,
И стыдливейшей, и гордой, ей
Стоит, без патетики, без шума
От людей уйдя в расцвете лет, —
К ним вернуться, превратясь в сюжет!..
Если бы постольку лишь поскольку
Был дневник тебе необходим,
Если б ты рифмованную рольку
Пел, но жизнь ее (с пятном твоим)
Сделана всеобщим достоянием.
Только ей не жаль себя: пиши!
Грустно ободряет. Предсказаньем
Кончу: не поймут ее души
Там у вас. Да и она стремится
Раньше, чем поэма выйдет, скрыться…
Смолк. С тех пор не на столе портрет,
Жизнь его, как друг, воображаю…
Плечи кутаешь ты зябко в плед,
Молча за тобою наблюдаю.
Как осунулась ты в свой черед,
Выходила и сама свалилась…
Но какой же отдых, если жжет
Пламя Духа? А кругом застылость
Дней послевоенных и пейзаж,
Все равно какой. Сегодня — пляж.
Холода не зимние, на юге:
Целый год — и лето, и весна,
Так что жизнь в ее годичном круге
Сглажена, умиротворена.
Бабье лето (лето San-Martino)
Длительно. Для перелетных птиц
Здесь почти конец дороги длинной.
Может быть, из северных столиц
Эти ласточки? В широком кресле
Выздоравливающая. Есть ли
Что-нибудь прозрачней и нежней
Обескровленной руки? Слабее
Горестных улыбок? Сколько в ней
Детского, когда на длинной шее
Никнет утомленно голова.
Потянуло тепловатым паром
И лимонами едва-едва,
Но и пережитого кошмаром:
Ты полулежишь, а я стою
Рядом и читаю жизнь мою.
Как не плакать, вспомнив эту фразу.
Да за все, за все расплата есть!
Отчего мы узнаем не сразу,
Что такое воля, долг и честь?
Воля — ни уступки, ни подделки…
Долг — не паника и не совет
Разума увертливый и мелкий,
Честь — не имени, не эполет,
Но души, того ее закала,
Чью возможность ты мне доказала.
Только жребий на земле сердец
Даже не великих, величайших:
Слушая не то, что шепчет льстец,
Помнить все до черточек мельчайших,
Знать, что даже избранный предаст,
Что повсюду кроется измена
И…спасать…могильный виден пласт
Каждому и совести геенна
Из того земного далека,
Где религиозная тоска.
Раньше чем пошли путем кровавым
(Лишь вторым пока еще) войска,
Ты меня иным, незримо правым,
Повела… Народы и века
Заинтересованы в исходе
И такой войны. Ее ведут
Многие (премного и пародий).
Только дни победы настают
Не для малой радости непрочной
Лишь в беде и только в час урочный.
«Без меня что у тебя в груди?
Ни любви, ни муки… Ветер свищет.
Сам свою судьбу опереди.
Близ меня она тебя не сыщет.
Если от тебя я отойду,
Собственной твоей не хватит силы
Новую предотвратить беду».
Человек — подобие могилы.
Кто мне это говорит? Она?
Или Он с моей печали дна?
Ты не спишь, безмолвствуя часами,
Рядом на кровати, на другой,
И не только столик между нами —
Грех и мой, и — глубже — мировой…
Снова плод убийственный надкушен
(Не последний и не первый раз),
И опять кощунственно нарушен
Духа (вседержителя) приказ,
Чтобы снова ночью гефсиманской
Смысл раскрылся жертвы христианской.
Что же постояло за меня?
Сила исповеди неприкрытой…
И опять мы рядом, но стеня:
Прощено, да только не забыто.
И пока, безмолвствуя, не спит
Одинокая моя подруга,
Вижу Мефистофеля — Лилит
Взором, потемневшим от испуга.
Вижу тайну Евы: тень ее,
Омрачающую бытие.
Где мои друзья? Одни убиты,
Стыд и недоверие в других.
Сам я без опоры, без защиты,
Оглушен, измучился, притих.
Есть же обаянье и у девки,
Улыбающейся на углах,
Но хозяйничает для издевки
Некто посерьезнее в сердцах,
И не улыбается денница,
И тебе от холода не спится.
Дышит тельце, может быть в жару,
Дорогое. Подойти не смею,
А ведь ты не меньше на ветру
С гордостью и чистотой своею.
Ласка ненавистно-цепких рук,
Впившихся, как клещи, в вечно-бабье,
Для тебя страшнее, чем паук.
Только если не желанье рабье,
А насквозь сияние она, —
Ты любовью не оскорблена…
О Филоне из Александрии,
Иудее-эллине, в тетрадь
Записал я справку: две стихии,
Продолжающие воевать
И в Двадцатом веке, чудно слиты
У него, хоть Библии своей
Он не уступил бы, Теокриты,
За стихи… Искусство холодней,
Чем добро, и с ним почти в разладе:
Крест сопротивляется Элладе…
Столик между нами, а над ним
Елисейские поля блаженных,
Где над милым навсегда живым, —
Легионы братьев несомненных.
Угадал ли Федоров? Нет слов?
Есть раскрытие и увенчанье?
Не построить на костях отцов
Смертному бессмертие? Страдать
Если накалится добела,
Видит, чем и как душа жила.
Вот отец. Я был еще ребенком
В дни моей болезни он со мной
Нежен был: его я бороденку
Осмелевшей теребил рукой.
Было у него талантов много,
И казалось, что сильней его
Нет на свете никого. Он трогал
Нежно кудри сына своего,
А потом рука его застыла,
И услышал слово я: могила.
Был и не осталось ничего!..
И к чему хорошие отметки,
И халва, и лыжи?.. До того
Сон невинности… А после — едкий
(Трупный) яд. Когда он в жилы влит,
Все вокруг особенно тревожно:
Грех, как смерть, ребенка не щадит,
Полутайной обольщая ложной,
Знал ведь и блаженный Августин,
Что силен не только Божий Сын.
Исповедь… Ну да. Читайте, люди,
То, что вы скрываете, не я:
Повесть о спасении, о блуде
(Знаю, что у каждого — своя).
В сокровенной и обыкновенной
Бедственной истории моей
Есть зато и солнце всей вселенной,
Отраженное, как в капле, в ней…
В первых главах моего романа
Над тобою — римская Диана.
Покровительница каждый год
Обновляемых весной растений
Благосклонна к женщинам. Охот
Вдохновительницу, лунный гений
Любишь ты и в зрелые года.
Тоже друг цветам и дочкам Евы,
Зависти и ревности чужда,
Ты с уверенностью королевы
Шествуешь, и твой насущный хлеб
В праздничные дни — Эллада, Феб.
Но духовные прозрели вежды,
И языческий не устоял
Под лучами жертвы и надежды
Мнимый совершенства идеал.
Преображена в одно мгновенье,
В чувствах и сознании вполне, —
Ты мое больное раздвоенье
Обличила яростно во мне.
Ты с пророками, не я. Ты — сила:
Злу во мне и Злу не уступила.
Моисей так вывел свой народ
Из Египта, как меня вела ты.
Посуху, среди покорных вод,
Шел и я и верил же, проклятый!
А потом — скольжение опять
В ложь и наказание в пустыне
(Вождь и там не мог не помогать)…
И почти у цели от святыни
Отрекаюсь и священный гнев
Твой благословляю, оробев.
Ведь тебе уж не коллега-вздорник
Реплику на сцене подает,
А любой во времени затворник:
Ты среди сомнений и невзгод,
Где могла, достоинство Адама
Поднимала над грехами вновь…
Ты — средневековых песен дама,
И всегда и всюду ты — любовь,
В темной буре атомных энергий
Я счастливей, чем толстовский Сергий.
С ним смирение, со мною — ты,
С ним — идея, ты же плоть живая
Той, непостижимой, красоты,
Чьи соблазны преодолевая,
Поднимаешься ты над землей…
А лежишь беспомощным комочком.
Сквозь непоправимое, с тоской,
Все же, разлученным одиночкам,
Вместе по таинственным следам
Выбраться на волю надо нам.
И меня укором ободряя,
Ты проговорила, взор во взор:
«Я ведь тоже грешница… святая?..
Что за помраченье! Что за вздор!
Но меня мое же поразило
Невнимание к судьбе чужой
Раз и навсегда. Лет двадцать было
Мне тогда. В моей ошибке той
Надо, может быть, искать причину,
Отчего тебя я не покину».
Значит, так: простила, не забыв…
Все нужней и проще наша драма:
В трепете символики я жив,
В колоссальных образах ислама,
В откровениях буддиста, в том,
Что лишь возле логики философ
Знает поэтическим чутьем,
Как о минералах Ломоносов,
Но воистину владеет мной
Тайны обаяние одной…
Строчка, даже целая страница
Выразит ли долю чувств моих?
Дописаться бы, договориться…
Там же, где потом утратил их,
Силы я нашел. Но есть Лукавый
(Ум народный никогда не лгал).
Ты одна, имеющая право
На меня (что сразу я признал),
Только не в тюрьме, забытой скоро,
Даже не в обители приора,
А сейчас поставила вопрос
Веры так, что всю его огромность
Мне обнять хотелось бы. Я рос
В самой глубине (прости нескромность)
Страшного разрыва между всей
Славой Моисея и пророков
И ее затмением. Что с ней
Стало? И зачем же от истоков
Веры отошел христианин,
Оттолкнув народ, чей все же сын?..
Вновь трагической моей задачей
Стало иудейство… навсегда!
Я оно мне дорого, тем паче
В дни, когда великая беда
Над избранниками… Но другая
Истиннее правда. Я болел
Их раздором. Вот о чем вторая:
Мертвая вода для наших дел —
Справедливость, благодать — живая.
Только от обеих оживая,
Поднялся пророк и видит: крест!
На международное главенство
(Тут я не боюсь избитых мест)
Древнее утратило священство
Несомненные свои права…
Иудей чего-то не расслышал,
Сердцу помешала голова!
Есть ли мука здесь, у смертных, выше?
Но от древней новую свечу
Тихо зажигаю и молчу…
Ты всегда бывала одинока
Более, чем с кем-нибудь, со мной.
Зная силу моего порока:
В музе любования собой.
Чуть ли не сейчас же, очень рано,
Угадав, что я лишь о себе
И что тень от нашего романа
Все чернее на твоей судьбе
(В дни, когда я Райского-артиста
Воплощал и Марка-нигилиста),
Про себя ты: «Счастье? Где уж там…
Но его увидеть исцеленным.
Он, увы, не справился бы сам!»
И со мной коленопреклоненным,
Заклинающим: «Не уходи!»
Так беседовала ты когда-то:
«Много вижу горя впереди,
Что дано, обратно будет взято,
Но тебя до цели доведу,
Ты преобразишься. Знаю. Жду».
Я же слушал и тебя, и змия,
Говорившего: «Как бы не так,
Лучше ощущенья полузлые,
И полутона, и полумрак».
И высокому почти враждебен,
Но и низкого уже стыдясь,
Я молил, как о насущном хлебе,
О твоей заботе. Началась
У обоих жизнь для «жизни новой»,
Как в мистерии средневековой…
Ни кровиночки в лице твоем
От бессонниц, оттого что снова
Вся ты в милосердии своем
Содрогаешься от зла чужого…
Чистота… Но разве передашь
То, чем дышат горные вершины…
Хорошо, что знаем: Отче — наш,
А не мой, что Он для всех единый
И что худшему из прихожан,
Лучший друг в кусочке хлеба дан.
Встретил я и жалость, и хирурга:
Нес я прошлое свое, под ним
Падая… рассветы Петербурга
И заря над Сеной. Фабрик дым,
Сплин дворцов и поступь революций,
Wacht am Rhein…
[64] Интернационал…
Но и о таких, как мы, поются
Песни: оборотня обуздал Человек.
Ведь ты-то непреклонна,
Не витаешь в дымах небосклона.
Вечной женственности смутный зов
То из рая, то из мглы кабацкой
Слишком много замутил голов.
Братья мы, но по могиле братской,
Все завороженные Лилит,
Черной тенью Евы и Марии.
Сердце женщины за нас болит,
Потому что мы, как в агонии,
Смерть зовем, а хочется пожить.
Нас жалеют, нас нельзя любить.
Мча Энея возле Одиссея
(Воин, мореплаватель и муж)
И Петра, Мазепу, Кочубея
Возле rouge et noir (все чаще rouge)
[65],
Пронося и песни, и знамена
Крестоносцев, и Роландов рог,
И Ростова, и Багратиона —
Эпоса величественный слог,
Мифы и события сплетая,
Ходит, ходит: ни конца ни края.
И, своей трагедией томим,
Новый человек неосторожно
Волны слушает, и плыть по ним
Так влечет, что медлить невозможно.
Он и не надеется в веках
Выразителем своей эпохи
Тоже быть, но только о вещах
Малых малые презренны вздохи.
В игры океана вовлечен,
Жив большим дыханием и он.
Чем же баснословные преданья
Может он дополнить как-нибудь?
Есть у жизни тайные заданья:
Пройденное надо ей вернуть.
Дети, их обиды, их игрушки,
Юноши и девы, их любовь,
Взрослые, их золото и пушки,
Мы — скудеет в жилах кровь, —
Только рядом с нежностью все чаще
Правды и суровой, и бодрящей,
Как в больших классических вещах,
Слышим в сердце звук. Моя живая
Муза, в символических боях,
Силы надрывает, но спасая.
Есть ли в эпопее мировой
Проще схема подвига, чем эта?
Может быть. Но рыцарь никакой
Не пленял, я думаю, поэта
Больше, чем меня сегодня ты
Чьи не олимпийством залиты
Дни и замысел. Ему послушный
Исповедуюсь и каюсь я,
Не на диво черни простодушной
Вся душа обнажена моя.
Пусть же приключения Улисса
Сказочней для каждого из нас,
Чем такой (ни острова, ни мыса,
Ни чудовищ) о себе рассказ,
Пусть обворожает Навзикая,
Но и биография иная
Стоит же внимания: ничуть
В самом главном и неизмененный,
Миф грехопадения, чья суть —
Искупление, — свои законы
Ослепительные мне раскрыл,
И тебя я, строгую, живую,
Скромную от преизбытка сил,
Ясновидящую, ни в какую
Ложь не облаченную, — пою.
Классицизму, видишь, и свою
Дань неся и объяснить пытаясь,
Почему поэма так длинна.
И, пожалуй, даже признаваясь,
Что короче быть могла она.
Но дневник сейчас, недаром в моде
(В прозе он бывает и длинней),
Если же хотя бы что-то вроде
Строя в «Ars poetica»
[66] моей
Намечается (морали норма),
Разве не оправдана и форма?..
Расширяй владения свои,
Друг мыслитель, слаще нет на свете
Приобретений, всегда ничьи
И для всех они — тысячелетий
Дар, читай предания, читай
Библию, историю народов
Восстанавливай и примечай,
Как живут уроды из уродов:
Мир в противоречиях лежит,
А не в зле, и учит, а не мстит.
Час проверки старого! Руль вырван
Из надменных рук. Не совладать
С бешеной материей. О мирном
Созерцании как не мечтать!
Столкновение смещенных планов
Было в мировом отражено
Футуризме кое-как. Нагрянув
Раньше, чем война, рубил окно
В будущее он, и был отложен
Как уже ненужный. Только что же
Нужно? Оказалось, что она,
Как всегда: подруга, жизнь, природа,
Оказалось, что во времена
Девственные (дивного рапсода
Или же Святого Павла) свет
Был такого же значенья (вечный),
Как сегодня; что эпохи нет
Под его давлением, и встречный
Самой новой новизны поток —
Только освежающий намек.
Истина! А если это баба,
Выбивающаяся из сил,
Надувающаяся, как жаба,
Чтоб младенец легче выходил…
Грубая и голая, как роды,
Если истина для всех одна:
Чрево матери, добавь — природы.
Только замирание утробы:
Выносить и вытолкнуть кого бы?
Неужели так она бедна
Нет, не так, но только есть и эта
У существованья сторона.
Вспомни живопись. Четыре цвета
Надо, иногда и пять, и семь,
Чтоб оттиснул камень литографский
На бумаге близкое совсем
Подлиннику. А поэт заправский,
То есть не совсем еще поэт, —
Все в один окрашивает цвет.
Это розовый по большей части
Или черный. То всему он рад,
Жить — благословение и счастье,
То ужасно в мире, лучше — ад.
Истина умнее: сильный, цельный
Луч ее для глаз невыносим,
С помощью идеи самодельной
Мы его кощунственно дробим,
Но равно обманывает призма
Оптимизма или пессимизма.
Поезд вот, колесами стуча,
Пролетает. Проревел пропеллер.
Урожай съедает саранча.
Книжечка поэта: Готфрид Келлер…
Словно ландыш… что-то о весне,
О любви… Другое маловажно.
Слушать голос в полной тишине
Твой, и где-то плещущее влажно
Море, и крутящийся песок,
И над Исаакием снежок.
Я чем больше охватить умею
Правду составляющих частей,
Тем заметней сердцем молодею.
Вот поэмы двигатель моей?..
Кто мне всех дороже по напеву?
Данте? Пушкин? В центре жизни всей
Вот кто «растекашеся по древу
Мысли и пущаше… лебедей»…
Но для творчества чужая муза —
Остановка, если не обуза.
В марте лихорадочном идет
Многими, незримыми путями
К нам весна, уничтожая лед,
Чтоб цвести подснежнику. Мы сами
Ждем. И как ее поторопил!
Будь на это наша воля, маем
Мы бы поспешили заменить
Зиму. Нет, померзнем, пострадаем,
Соберемся с мыслями. Тогда
Праздник будет праздником труда.
Предназначенные друг для друга,
Оба родились в России мы,
Я в столице севера, ты — юга,
Для свободы, но и для тюрьмы.
И когда я проверяю годы,
Новые, особые (с тобой),
Вижу я, что ты — дитя свободы,
Я же раб, измученный тюрьмой…
Но меня ты часто укоряла:
Свету понемногу приобщала…
Был я в ужасе, как ни влюблен;
Слишком велика была отвага
(Для ума непостижимый он)
Твоего ко мне навстречу шага.
Знал я, что за мной, а за тобой,
Что — я лишь предчувствовал, нецельный.
Тени праотцов сошлись гурьбой,
И на поединок не постельный,
Черная и пламенная рать,
Двум врагам слетелись помогать.
Да, враги. Не в том презренном плане,
Где эротика плетет венки —
Глубже милых разочарований
И страшнее мировой тоски, —
Там, где пересмотру и проверке
Подвергается и жизни цель,
Где уже влюбленным бонбоньерки
Не дарят, как детям, Феи, Лель, —
В нежной завязи больших религий,
В книге Бытия и Новой Книге,
В тайне самых сокровенных глав
(Жизнь и смерть и гибель и спасенье)
Два врага решали, кто же прав,
Слабого бросая в искушенье,
Сильную пытая — бросит ли,
Отвернется ли, себя жалея…
Век двадцатый… К двадцати нули
Прибавляй — изменится идея,
А не суть, и будет в те века
Так же дверь спасения узка…
Есть в Италии (как и повсюду)
Робкие под небом огоньки.
Смолоду предчувствуют: быть худу —
Беззащитные… Для их тоски?
По любви, ничем не загрязненной,
Есть обитель, и в ее стенах
Ущемленному и ущемленной
Кажется, что победили страх…
Друг, семья?.. Но вечное желанней
В дни высоких разочарований.
Девственница, милый, полевой,
Спрятанный в траве цветок душистый,
Не всегда останется такой…
Жизнь, в которой чистый и нечистый,
Можно ли прожить, не осквернив
Лучших слез подростка-недотроги?
Самый сильный в небеса порыв
И в обыденное спуск отлогий —
Вот что испытуемую ждет.
Блажь прошла. Тщеславие, расчет.
Охраняя, как от ветра свечку,
Пламя нежное от злых подруг,
Редко, редко некий дух овечку
Уведет, и впечатлений круг
Монастырских, мудро-неотвязных
Ей поможет чистоту сберечь…
Ты же и в блистательных соблазнах
Там, где не о святости же речь,
Та же, что и в детстве: самородок,
Непонятнейший для душ-уродок.
Ты — как виноградная лоза:
Тот же солнца пленного избыток.
Летними назвал твои глаза
Я когда-то… Будущий напиток
Гроздь в себе прозрачная несла
И, раздавленная в срок ногами,
Силу новую приобрела,
Потому что вольно, месяцами,
Зревшая лучей и влаги смесь
Людям щедро подарила весь
Жизни сок, до осени хранимый
Только ли для муз и свадьбы?.. Ты
Не как Рафаэля херувимы,
И не от неведенья чисты
Ум и сердце у тебя: ногами
Давят виноград, и жизнь должна
Мучить избранных, чтоб, их делами
Снова освященного, вина
Нам хлебнуть, и оттого причастье —
Самое трагическое счастье.
Молятся язычники Христу.
Павел, иудей из иудеев,
Души дикие вспахал в поту
И, слова Евангелья посеяв,
Может быть, любуется сейчас
На тебя, покрытую платочком.
Люди говорят: «Помилуй нас!»
И священник сыновьям и дочкам
Евы и Марии шлет, как вздох,
Руки воздевая: «С нами Бог!»
Ева и Мария, мать народа
Несравненного и Божья мать…
От обеих веет с небосвода
Тем, что называют благодать,
И смягченные сердца потомков
Рима или варварской земли
Как же светятся, когда негромко
Губы шепчут: «Смилуйся, внемли!»
И святых и праведников тени
Возле тех, кто преклонил колени.
Есть сомнительный и чудный край,
Тот, который все же оклеветан.
Тот, в котором как бы трепет стай,
Улетевших в поиски за светом:
Белые воскрылил невест.
Ты у них давно уж на примете,
Не одна тебя глазами ест
С дня, когда узнали в лазарете
Даму, доброволицу, сестру,
Продолжающую жить в миру.
Много рассказали сестры эти
Полудобрые мне о тебе
В дни, когда, несчастнейший на свете,
Я лежал в палате, где рабе,
Не смиренной, любящей и гневной,
Столько опровергнуть привелось
Правил осторожности плачевной.
Снова безрассудству удалось.
Что разумненьким не удавалось.
Для тебя же вот что выяснялось:
Тесные обители врата
Широко открыты лицемерью…
Жизнью, а не культом занята,
Чувствовала ты: я им не верю.
Здесь не злобной черни vil troupeau
[67],
Но мечта у них одна: забвенье.
Вильям Вильсон у Эдгара По
(Временное, страшное затменье)
Для тебя живее (вот и я),
Чем затворниц чистая семья.
Богохульствующей молодежи
Проповедей не читала ты,
Но преображала в лица рожи
Тем, что от опасности в кусты
Не спасалась, тем, что просто, смело,
Лживо — милосердной роль сестры
Не играя, — слов «не наше дело»
Слышать не могла. В тартарары
Заглянувшим падать не давала
И меня ты предостерегала:
«Не спеши! Дай хорошо созреть!
С дерева бери пример. Кого ты
Удивить торопишься? Ответь!
В сторону тщеславия заботы!
О красивом и возвышенном
Знает будто бы один мечтатель…
Творчество решительно во всем
Видит осторожный наблюдатель:
Нечего ему изобретать,
Надо вынести, перестрадать…
Ничего не делается сразу,
Нужно время и незримый труд
На подготовительную фазу,
А когда созрело, настают
Испытания еще труднее,
И еще длинней и тяжелей
Дни усилий и еще честнее
Требования: природы всей
Замысел осуществи глубокий
В самом главном — соблюдая сроки.
Снова вспоминается «Пророк»,
Что-то в нем опущено: пожалуй,
Указание, в какой же срок
Кончилось преображенье. Малый
И болезненный иному дар
Послан, но пройдут недаром годы:
Начал юношей, а кончит, стар,
Другом человека и природы,
Чувства сильные к тому храня,
Кто спасал его, как ты меня».
Много нас, без меры восхищенных,
Но лишь годы каждый малый штрих
Уточняют. Не среди влюбленных
Я, какое может быть у них
Знание волшебного предмета:
Налетело, смяло, понесло —
И надежды и желанья, цвета
Яблони в цвету, исчезли. Зло
Мировое горько обвиняя,
Мести родственна любовь иная.
Жалуется не один поэт
На расчетливо и деловито
Обманувшую подругу. Нет
Обольщений, лучшее забыто,
Что манило в юности. Прижав
К быту и заботам и кровати.
Дух суровый рода, хоть и прав,
Цепь кует из кой-каких объятий…
Ты же, недоступному служа,
Знаешь, что гармония — не «лжа»…
Овевает тишина лесная
Чем-то, что похоже на твое…
Благородно к небу вырастая,
И движение, и забытье,
Дерево не ведает ни лести,
Ни тщеславия, и верный ствол
Складывается на том же месте,
Где когда-то кустиком взошел.
Жизнь его надолго и едина,
Корни прочны, высока вершина.
Дерево — и счастие, и друг,
Все мы от его огня и тени
Живы, но, готово для услуг,
И само оно из всех явлений —
Самое величественное.
Неподвижное как созерцанье,
Многохвойно, многолиственно
То сгорание-напоминанье,
И не надо никаких дриад,
Чтобы лесу был ты нежно рад.
Тополь впечатлительнейший, ива
Грустная, надменный кипарис,
Лавр увенчивающий, красива
Наша флора, в дерево влюбись!
Только для меня из всех береза
Может быть милее и сосна
Или ель, крепчайшего мороза
Не боящиеся, ведь страна,
О которой позабыть бессильно
Сердце, — ими поросла обильно.
Стих на протяжении поэм,
Пусть хотя бы только по размеру,
Но больших, терпеть не может схем.
Ничего не принимай на веру.
Чистая поэзия? К чему?
Точность прозаических усилий
Дневнику пристала моему.
Упоительно смешение стилей.
Этот, хоть не всеми принят он,
Я и ставлю над собой закон.
Авантюрное, как у Зевако,
Слито с правдой рыночных лотков,
И Петрарка разве не Петракко,
Нечто вроде нашего — Петров?
Любим мы поэзию и в прозе,
Разве не пленительна она
(Что и говорить — все дело в дозе) —
Жизни бытовая сторона?
Есть же и в хозяйственных заботах
Как бы вздохи плоти о высотах.
И высокомерно никогда
Говорить не надо: обыватель!
Да, сейчас он очень жалок, да,
Он такой, как все мы, он приятель.
Но ведь чем бывает наш же прах,
Прорицает потолок Сикстинский,
Где в углу под сводами впотьмах
Виден лик пророка исполинский…
Там одна из четырех голов
Кстати (приглядитесь) — Лев Шестов…
Набережная, Невы просторы,
Сена с букинистами на Quail
[68] На Монмартре русские шоферы,
А у Лариных мосье Трикэ.
Эмиграции гордиться надо,
Что она в узле великих стран,
И воспел бы я как Аминадо,
Наш пятнадцатый аррондисман
[69],
Если б только было мне до шуток…
Но к религиозному я чуток.
Гром над нашей родиной второй,
Той, которая и не чужая,
И от нас отделена стеной.
Франция да здравствует былая,
Та, в которой вырастал собор
Реймса, и законы этикета,
И Людовика волшебный двор,
И Паскаль… Да хороша и эта,
Хоть уже уродует Вольтер
Все, чем удивителен Мольер…
Проговаривается у Пруста
Муза, полюбившая Ферней.
Сладко ей заслушиваться хруста
Похотью ломаемых костей.
Только мрак неведения хуже…
Ван дер Мерш… У новых правда — цель…
А Пеги — о воине и муже
И — о Miserere (и Клодель,
И Руо) и будущих Вюйаров
Краски — о забвении пожаров…
Правда новой и не может быть,
Не должна, а как тебя принудил
Рок ее признать и полюбить —
Вот что ново. Хорошо, что люди
Связаны порукой круговой
И нельзя в своей слоновой башне
Спрятаться от жизни. Личный, твой,
Ограниченный, чуть-чуть домашний
Подвиг завершая, в общий хор
Выйди на божественный простор!
Гете, чей осилил дух всемирный
Собственную плоть: германский Witz…
После Фауста свежестью зефирной
Овевают Шелли или Китс…
Но ведь тот зато всю землю поднял,
Как мы говорим, на рамена,
И вчера (и завтра) и сегодня
Тем цивилизация больна,
В чем ее сей музы Аристотель
Уличил; за нею — Мефистофель,
Да, мы эликсиры из наук
Извлекли волшебные, но Гретхен
Различила механизма стук
В сердце роботов. Она, das Madchen
[70],
Так естественна, как рыбаки
Те и рыбу, и Его, и лодку.
Слившие с лазурью… простачки!..
А ведь чувствуем, что им в подметку
(Если б не босыми по росе
Шли они) годятся Канты все…
Есть еще тамтам: о жизни бодрой,
Где хороший заработок, джин
И партнерши яростные бедра.
Дельные образчики мужчин,
Те о Фаусте и не слыхали.
Разве только холливудский враль
Мировой загадки и печали
Приподнимет и для них вуаль,
Исказив для грубого либретто
Тайну бесконечного сюжета.
Как ни обольстительно-хорош
Лаццарони неаполитанский,
От него мгновенно устаешь,
И приятен холодок миланский.
Дух Италии еще велик,
И, провинциален и столичен,
Или он божественно двулик,
Или обывательски двуличен.
Средиземноморский сердца жар:
Истинный художник и фигляр.
Восхитительно у итальянца
То, что он рожденный гуманист
В масках герцога и оборванца,
Пусть, как говорят, мандолинист —
Он убить в запальчивости может,
Но, конечно, ближнему он друг,
Укрывающемуся поможет,
С тем, кто просит, на ухо не туг,
Весел, мил, приветлив, нет, per Вассо!
[71] Обаяние его двояко.
Полуграмотен, а как умен,
На руку почти нечист, а чуткий,
С ним легко, он — вольности закон,
И хотя и глубже Север жуткий,
И огонь под хладом там у нас
Длительней, чем знойный огонечек, —
Словно отдыхаешь в первый раз
Только здесь. «Но ты ведь мой, сыночек?» —
«Да, конечно, родина, я твой,
Но покой-то ведь у них какой!..»
Тройка, тройка, память разогрей-ка
Юности в полях моей страны,
Впрочем, мне еще милее вейка,
Лошадь-карлица и весь чухны,
Финна замороженного облик,
И заливистые бубенцы,
И в сучках с занозами оглобли…
А какие делала концы,
Ленты масленицы развевая,
Наших северных пичужек стая.
Венка, вейка, видно, демократ
Я и в самом деле: чем беднее
Праздника народного наряд,
Тем милее мне его затеи.
В Ницце и Сан-Ремо карнавал
С колесницами цветов и масок
Никогда во мне не затмевал
Нашей веечки лубочных красок,
И полозья пели мне в мороз
Благодатнее, чем Берлиоз…
«Напои меня слезами в меру», —
Слышится на горестной земле,
Несмотря на атомную эру
И во зле горящей, и в золе.
«Невосстановимо… Слишком поздно…
Невозможно…»— шепчем в реве гроз,
И о плачущих «религиозно —
Мыслящие» говорят: дар слез…
Только правда, хоть сухая, есть и
В сдержанном «глаза на мокром месте»!
Судьбы всех Луи и Натали,
Сарр и Мойш и Маргарит и Гансов,
Если и не хочешь, раздели,
Кто бы ни был ты. Но мало шансов,
Лишь себя, свое боготворя,
С ними слиться: человек прекрасен
В духе… Кстати, не назвал я зря
Мир из лучших — Аграфенин, Васин.
Пусть они сегодня «контра», «гад»
Брата зарубежного честят.
Что скажу я молодым героям?
Вас к победе родина вела,
Не над вами вьются черти с воем,
Ваши солнцем залиты дела,
Правды сильной и односторонней
Увенчание. А в стороне —
Мы, богоискатели. На фоне
Всех событий, никакой стране
В главном неподвластные, мы тоже
Дело делаем свое. Не все же
Меч решает! И не мирный труд
Наши поиски! Мы погибаем
На полях иных: на Страшный Суд
Все-то мы самих себя толкаем
Здесь еще, при жизни: «Дай отчет…»
«Перед кем?» — «Но есть же совесть мира?»
«Где? Сыщи ее…» — «Но был же Тот,
Кто забыться для труда и пира
Нам не позволяет: как-нибудь
На единственный и узкий путь
Выбраться пытаемся. В итоге
Все у вас и ничего у нас.
Только, зная цену той тревоге,
Мы бы не посмели и на час
Отказаться от своей работы
Нам ведь надо и за вас найти
Оправдание всему. Илоты
Общества, подчас и, взаперти
Так свободны мы, что не под силу
И влечет в безумие, в могилу…»
Подойдем один к другому. Ты
Изменился, Николай Красоткин,
Мужественные твои мечты
В новой, всем известной, обработке
Потеряли и приобрели
Многое. Ты был суров — любовно
В том несчастий твоей земли.
А теперь?.. Но разве жить духовно
Не всегда одно: к чужой судьбе
Чуткость, требовательность к себе?
В первый миг, когда от орудийной
К вечной музе люди перешли,
Что она должна быть «трагедийной,
Исповедной» там, у вас, вдали,
Разве литераторов сословье
Не заговорило? Кто сказал,
Что опасно русскому здоровье,
Хорошо и это понимал:
Лучше уж больная до каприза
Братья-карамазовская Лиза…
Лица воспаленные курсих,
Митинги, Перовская, Желябов,
Бомба и свисток городовых,
Тарантасы на волне ухабов,
Ссыльный, каторжный… Чита… Нарым,
Где живьем сгноят, а то прирежут.
Но отечества нам сладок дым.
Нас и вьюги завыванья нежат:
В царстве самодержцев и зимы
Выросли и закалились мы.
Был ли где-нибудь так сильно
Узел политический? Наш край
До того к страданию приучен,
Что святым назвался невзначай.
Так оно и есть, да и сегодня
В исступлении коль славен он:
Мессианское у нас народней,
Чем любых властителей закон.
Чтобы всем легко жилось на свете,
Мы сгорали в университете.
Вот и Горький, речью и пером,
И Ахматова своим молчаньем,
Все вы, жившие с большевиком
(Волей, разумом и прилежаньем
Тайну он обуздывать дерзнул),
Все вы, словно альт в могучем хоре, —
Выше, чем землетрясенья гул,
И прекрасен Мелехов Григорий,
Как страна, где любят с давних дней
И несчастненьких богатырей.
И величественными тенями
Полководцев, гениев, святых,
Русскими большими именами
Озарилось шествие живых.
Может быть, к лицу первопрестольной
Та невиданная проба сил,
За которой фальши богомольной
Не найдет московский старожил:
Люди новые, молясь на трактор,
Верят, что и Бог — прогресса фактор…
Ну и что же, христианства миф
Разве им на деле не сумеет
Доказать, что и сегодня жив?
Пусть ханжа из новых фарисеев
Причитает. Сам и виноват —
Лгал и подличал уже столетья.
Знаем все змеенышей-ягнят,
Слышим их святые междометья:
«Ах» да «ох», но и «ату, ату»,
Если их смутили чистоту.
Помним, кем сожжен Джордано Бруно
И кого боялся Галилей,
Мученик науки вечно юной,
Зевсами казнимый Прометей.
Но зато и Фауста бесплодье
Вспомнить нам, зазнавшимся, пора:
Ведь и ум — бесовское отродье
Без любви, и жертвы, и добра.
Оттого-то я и завещаю
Образ женщины родному краю.
Как таинственный Мельхиседек,
В никуда идущий ниоткуда,
Так и на минуту, и на век
Отраженья истинного чуда.
Без так называемых корней,
Всем народам на земле чужая,
Ты для всех героев эры сей
Нетерпимейших — сестра родная.
Но в душе твоей как благовест —
Роза, осеняющая Крест.
Шествует за куклой деревянной
С пением и вздохами народ,
Кукла вся охвачена Осанной.
И течет, как древле, крестный ход.
А в саду на празднике рабочих
Серп и молот, Ленина портрет,
И ораторы о тех, о прочих,
Говорят презрительное «нет».
Это судороги жизни новой.
Только вот меняется ли Слово?
Что и вся Россия перед Ним,
Вся, с вождями пролетариата
Или без, и ты, бессмертный Рим,
Или, край энергии и злата,
Звездная республика? Что звезд
Истинных светящиеся годы
И замедленный и быстрый рост
Ваш, любые, лучшие, народы?..
Так уж кроток сердцем и на вид,
Так уж добр… А если не простит?
Я уже гордился нашей встречей,
Но тогда Ты медленно прошел,
И на женские ложится плечи
Отблеск от Тебя, как ореол.
В бедствиях, на свадьбе, на кладбище
Чувствуем присутствие не раз.
Но любимое Твое жилище —
В том или другом из, многих, нас.
Ты — в ее страданье и пыланье —
Мне назначил вечное свиданье.
Было все, что надо: мотылек,
Криво пролетающий (вразвалку)
Ястреб, относимый на восток
И опять на запад, и на палку
Пиджачок напяленный — «постой!»
Воробьям грозящий… Овцы, куры,
Щебет — птиц заливистый, шальной,
Непрерывный (хоть не без цензуры
Тишины глубокой, голубой),
И лицо твое передо мной.
Ножницы, откусывая ветку,
Щелкают почти как метроном,
Бросились цыплята под наседку,
Пробежавшим вспугнутые псом.
Снова — май. Куда и как попало
Снова тьмы счастливой мелюзги,
Там и тут снующей. Есть и жало
Ядовитое (везде враги)…
Хоботки, и хвостики, и лапки…
Ласточка мелькнула, друг твой зябкий…
Никогда ничем не смущена,
Быть собой природа не устанет…
Мы в саду, нам песенка слышна.
А из-за деревьев дымом тянет,
Там костер разводят пастухи,
Блеянье, и покрик, и мычанье,
Все живет и просится в стихи,
Лишь ее печальное молчанье
Словно сетует, чуть-чуть стеня:
Все это уже не для меня.
Жизнь — полубесчувственности школа,
Но, тебя навеки полюбив,
Звук на звук, нежнее струн Эола,
Я на твой отозвался призыв.
Двух мелодия существований,
Думал я, согласно зазвучит,
Чтобы стал безмолвнее молчаний
Голос розни, суеты, обид.
Сослужила ли эпоха службу,
Ненавистью оттеняя дружбу, —
Но меня оставить с той поры
Ты считала делом невозможным,
Хоть поэзии моей дары
Обожанием, не то что ложным,
А чуть-чуть нескромным (для людей),
Исподволь тебе глаза открыли:
Литератор из любви своей
Сделал средство, чтоб его любили,
И милее нимба лавр для лба
Интеллектуального раба.
Не тогда ли ты и захотела,
Чтобы я узнал большую боль
И за счет униженного тела
Чтобы вырос дух. Не оттого ль,
Сразу после моего ареста,
В новом свете видишь ты меня:
Ждешь моей свободы, как невеста,
Но боишься для большого дня
(Их любить умела б) не увечий,
А того, что рассказал при встрече.
Не калека, даже не больной,
Вызывающе-враждебный муке,
Но склоняющийся над собой,
Видящий во всем чуть ли не трюки
Лицемерия — одним пленен:
Мыслью, вымыслами и стихами, —
Что Христа нужнее Аполлон,
Согласился я с его жрецами.
Если бы учебой ты жила,
Спорить бы со мною начала,
Повторила бы аз, буки, веди
Всех гуманистических наук,
О величье греческих трагедии,
Где и плач, и страх, и сердца стук, —
Предзнаменование Голгофы,
Пристыдила бы меня судьбой
Тех, кто пел божественные Строфы,
Но по зову чести, а порой
Даже неба — не жалел не спетых..
Вот и первый наш поэт в поэтах…
Не любви искала ты со мной
И не радости: пускай очнется,
Станет пусть живым полуживой,
Рядом сердце трепетное бьется.
И, неслыханна одарена,
Ты-то, о призвании артистки
Зная, что не грош ему цена, —
Как бы зов «С друзьями переписки»
Вдруг услышала и, боль тая,
Мир покинула. Не то что я.
Не иллюзии ты потеряла —
Твердую уверенность… Вот-вот
Будет все оправдано, бывало,
Говоришь себе: и он поймет
Через унижения метека,
Образу чьему навстречу рос
Через «Сон смешного человека»,
Хоть и литератор, тот, кто нес
За века ответственность, в остроге
И в подполье голося о Боге.
Ты мне рукопись мешала сжечь,
А сожгла бы моего Перуна.
Могут и растрогать, и развлечь,
И возвысить кисть, резец и струны.
Но совсем не «счастлив, кто влеком
Чувственным, за грань их не ступая»,
Счастлив, кто, один или вдвоем,
Смысл нашел… Ты для меня живая
И для всех, кто ищет, но мертва
Для влюбленных в позу и слова…
Есть легенда: дева поцелуем
Жалости, ничуть не влюблена,
От проказы жизнь спасла чужую,
Но сама была заражена.
Рыцарь выздоровел, строил храм,
А она в пещере погребла
Дни свои… С тобою навсегда мы
В той же, накаленной добела
Светлой и безумной атмосфере
Полубытия, полумистерий.
Понесли мы добровольный гнет:
Я — борьбы с робой и раскаянья,
Ты — но кто поверит, кто поймет?
Вот о чем твои напоминания:
«Сам ты говоришь про вечный свет
И не веришь, а зовешь на помощь.
Не передо мной держи ответ.
Здесь твоя неизлечима немощь.
Здесь, когда хотят передохнуть,
Люди шепчут: милостив мне будь!»
«Нет, не будь мне милостив, не стою!
Все разрушено лишь мной самим,
Но случайно ли она со мною
И случайно ли я вновь храним?
Мне теперь уже без перерыва
Жить бы тем, что найдено, и твой
Голос слушать (отзвуки мотива
Не совсем земного) день-деньской…
Малое угадывать желанье…
Первое — не лучшее свиданье…»
В рост несчастия любовь моя —
Перед миллионами без, крова,
Без надежды не стесняюсь я
Говорить о ней стихами снова.
Если от давленья низких мук
Хочешь застрелиться, от высоких —
Вырастаешь… Есть особый звук:
В сердце замкнутых и одиноких,
Мировых страданий волны бьют
(И свои покою не дают).
Где мои по лагерю коллеги?
Тот, и злой и сильный, как война,
На арабов делает набеги,
Для него Иргун и Агана —
Как бы отголоски Маккавеев…
Верит он, что и овца, и лев —
Рядом в сердце новых иудеев,
Неспроста его пленяет дев
(Больше, чем Европу Энеида)
И праща, и лирика Давида.
Ну а где Винченцо, партизан?
Кто сегодня гостем у приора?
Этот благодетель для мирян,
Для монахов — яблоко раздора.
В ордене блистательном его
Только amor intellectual
[72] Да иерархии торжество,
И над ним, над лучшим, насмеялись
И епископы, и кардинал:
Слишком много сброда укрывал.
Ну а вы, словенцы и хорваты,
Вам-то после тюрем каково?
Эпос мне открыли вы богатый,
Где про вас и Поле Косово…
«Человеку лучшего подарка
Боги не выдумывали: конь,
Друг сердечный кралевича Марко…
Шею треплет мощная ладонь,
Турок смят, и конь награды просит,
И ведро вина ему подносят».
Писывали мне и Пат, и Джон,
Я им отвечал довольно вяло,
Мукой и работой поглощен…
В Нерви, где Лигурии зерцало,
Где Мишле сказал, когда окреп,
Тоже никому не льстя нимало:
«Мне Италии священный хлеб
Силы дал, и сердце лучше стало»,
Где при Байроне лишь зубья скал,
Я свое хозяйство проверял.
Если мгла в углу чернее сажи
В храмине, когда она пуста,
Тем светлее радуга: витражи,
Их средневековые цвета.
Все расчислено: стекло и плиты
В чуде мастеров-учителей.
Требовательный (а не маститый),
Как они, себя ты не жалей,
Строчки вольной якобы насильник!
Ведь перо — и флейта, и напильник.
Том увесистый почти готов.
Что ж — в Париж, на ярмарку поэтов?
Мудрый что сказал бы Гумилев?
Он хотя и поощрял эстетов,
Был не только слова ювелир
И, быть может, для моей попытки
Наш и весь, чужой, осмыслить мир
Похвалу нашел бы. Вместо читки
Строк друг другу, с духом говорит
Человечек, хоть и не спирит:
«Я хотел сказать тебе, что мало
Знали мы тебя… Кто виноват?
Влаги ли (по Блоку) не хватало?
Был ты и в поэзии солдат,
И любя, как строевую службу,
Ремесло — подтягивал, журил.
А свою пленительную дружбу
Словно подчиненному дарил.
Но в тебе жила большая вера,
И невероятного размера
План завоевательный таил
Ты в мечтах, нет-нет и прорывалось
Это. Если не хватало сил
На осуществление, осталось
Все же что-то, как у Делакруа,
В романтическом великолепье
Книг твоих: «La poesie c’est moi!..»
[73] Правилами «Цеха», легкой цепью
Явно тяготились мастера —
Подмастерья, но сказать пора,
Что порыв твой понят…» Я ответа
Ждал, и прозвучало: «Николай,
Гигиена духа для поэта
Вся в любви. Ты осчастливлен, знай,
Больше многих, но такое чудо
Выпало тебе не потому,
Что хорош ты сам (таким не худо
И суму изведать, и тюрьму),
Чудо в той, чью ручку я целую…»
И уходит, как на Моховую…
Что дает их голос мастерам?
Жизнью нанесенное раненье
И навстречу звукам и лучам
Острой боли в радость претворенье…
Учит их (и мучит) вся земля,
Все ее, как говорится, миги,
И еще: у них учителя —
Правды не скрывающие книги.
вожатый и спаситель мой —
Только двуединый образ твой.
Да, единый: и души, и тела,
Слившихся таинственно в одно
В простоте, которой нет предела,
В доброте, где видеть может дно
Только слепота. И как же мало
Я: о всем нужнейших чудесах,
Как мне опасение мешало,
Что тебя не выразишь в стихах…
А «красавица» — какое слово
Жалкое без отзвука двойного!
В сердце человека, ад и рай,
Ужасаясь и благоговея,
Вновь иду. Сегодня дышит май,
Мне и тлением, и жизнью вея!
С детства я люблю цветочный сад,
С детства ты с цветами неразлучна,
Думал я когда-то: нужен ад,
Как навоз питательный и тучный,
Чтобы поднимались к небесам
Женщины, подобные цветам.
Думал я, что нет другого рая,
Как за них и с ними умирать
И, конечно, видеть, умирая,
Ангелов традиционных рать,
Ангелов, вернувшихся к отчизне
Девственной своей голубизны,
Ангелов, которых мы при жизни
Мучить и любить обречены.
Это — в платьях, в мантиях, в робронах —
Ангелы-хранители влюбленных, —
Думал я… Но правда и страшней,
И естественнее, и трагичней
Наших романтических затей,
И, конечно же, своеобычней.
Чистую любить не уставай!..
Как ее узнать? Сама поможет.
Ты, меня учившая: страдай!
Ты, которую не боль тревожит,
А бесчувственность, — твоя стезя
Вечная, забыть ее нельзя…
Это более чем роз бутоны,
Юности горячая щека,
Больше, чем холодный, отвлеченный
Край, знакомый лишь издалека.
С автором «Комедии Священной»
Каждому сегодня по пути,
Но в обители благословенной
Он почти не радует… Прости!
Дух расправы, и суда, и мести,
Ты в раю не очень-то на месте.
Правда, Беатриче… Но живой
Ты ее не видел в испытаньях,
И она, как мудрость, — над тобой.
Так Лаура только о желаньях
Своего поэта, о тоске,
Как его мучительница злая,
Говорит на ясном языке
Станса и сонета. Но живая —
Не предмет любви, — она сама —
Вымысел высокого ума.
Два царя поэзии всемирной,
Оба вы «чем старе, тем сильней»,
Все же вашей музыки двулирной
Мощь и нежность не под стать ничьей.
Все же и в счастливейшем полете
Так владеть собой кому дано?
В бурях, но спокойно вы поете
В честь одной! Не правда ли, грешно,
Муза, нам хотя бы не стремиться,
В то, о чем иному и не снится:
Тоже в сердце самое любви.
Возраста и чувства перемены —
Преходящее. Восстанови
Свет неугасимый и нетленный
Не для славы суетной моей —
Для напоминанья оскорбленным
В чистоте и верности своей,
Что не надо почитать законом
Мелкие обманы малых сих
На путях не до конца земных.
Что за христианство без Эллады?
Только о спасенье тихий стон,
Только ожидание награды,
Только на земле загробный сон
(Даже восхищение врагами
Атеистами исподтишка),
И хотя за Млечными Путями
(Это не Гомера облака)
Истинной религии вершины,
Но благословенны и Афины.
Кто же им наследует? Москва
Уж скорее — Спарта: знамя вьется,
Как в бою… Америка нова
Для седин и лавра… Остается…
Неужели все-таки Paris?..
Наша одряхлевшая Сорбонна,
Две-три строчки Поля Валери
Грустных, как Вандомская колонна:
Царственно-упадочная страсть
Сохранить утраченную власть.
Едем мы с Лионского вокзала
Молча, как на кладбище, вдвоем.
Нас еще столица не узнала,
Да и мы ее не узнаем.
Трудно бы и явные морщины
Сосчитать: на лицах и домах…
Вот художник выставил картины,
Вот американка в соболях…
Только сквозь меха и вернисажи
Слышим песнь судьбы: она все та же…
К белой шее приближают нож,
Обреченная уже не плачет,
Клонится тростиночка: ну что ж
Ведь нельзя без выкупа, и, значит,
Я нужна кому-то как никто…
Вот — наследие Архипелага….
Но проваливаются в ничто
Жертва (Ифигения), отвага
(Антигона)… Ссохшийся Париж,
Ты еще прекрасен, но горишь.
Мост назвали «Александр Третий»…
Снег и Николаевский вокзал,
Статую царя и «ветер, ветер»
Я во Франции припоминал.
И за Елисейскими Полями
Видел я сквозь голубую мглу
Набережную Невы с дровами
И Адмиралтейскую иглу.
Но, и сравнивая, и вздыхая,
Знал, что муза у меня живая.
Ты несла не слезы кой-кому:
Пьетро отчего не расстреляли?
Сам он уверяет, что ему
Небеса защитницу послали.
Офицера и его солдат
Каждая твой клеймила фраза,
Про тебя в народе говорят:
Это — Катерина Бенинказа.
И неслыханный для парижан
Есть и с ними у тебя роман.
Вся история на перепутье,
Чувства многие сданы в архив,
Но такая возвращает к сути,
Но в такой великий образ жив.
Свет не светлый при любых режимах,
То le monde
[74], чья жертва и поэт,
Ненавидит в непоколебимых
Обличающий подделку свет,
Не советский, не американский,
А не по земному эмигрантский.
Потому что, как ни голоси
О мимолетящем лист газетный,
Как ни мчится господин в такси,
Свой глотая дефицит бюджетный, —
Под его колесами пласты
Всех веков приведены в движенье,
И дома, и люди залиты
Заревом не только в отдаленье…
Кто из нас свободен от свобод,
Поднадзорных, подъяремных, под?..
«Помнишь, говорила я когда-то:
«Сделай выбор, выпрямись, не лги!»
Колебался ты, и вот расплата.
Лучше б не было твоей ноги
В храме (говорю не о церковном).
Долго ты пытался и не мог
Жить в высоком, ясном, безусловном.
Но пойми же: я не педагог.
Отойди или войди! расстаться
Надо. С кем? Со мною, может статься…»
Я хотел писать поэму, как
Было принято. Не выходило.
То ли ключ фантазии иссяк,
То ли век таков: поэту мило
Не рассказывать, какой герой
И в каких сраженьях отличился,
А как верил, старился… Я — твой.
Остальное следует. Пустился
Я в далекий путь, но круговой:
Устремленный к точке отправной.
Вновь она перед глазами, Сена…
Девять лет… и где-то в голубом
Ангелы, и зонтик Чемберлена,
И поэт, расстрелянный врагом…
Вильде… Про какие-то бумаги
Кто-то… Отвечающий — герой….
Дальше, дальше, и кивают флаги.
Хороши они, Поплавский мой,
Царства монпарнасского царевич!..
Новая могила… Ходасевич…
Едкий яд эпохи грозовой
Сделал яркими твои страницы.
Всем нам смыть бы «ран душевных гной»
Раньше, чем искать перо жар-птицы.
Да и не за верность ремеслу,
А за ожиданье благодати,
Не как Феб к рабочему столу,
Как сестра питье больным в палате,
Муза нам дары свои несла.
Чья же лира здесь не тяжела?
Кланяюсь и праху Мережковских.
У него и стон, и глубина
(Несмотря на верность строк шестовских),
А она известно как умна.
Лев Исакович (вслед Исайе
Вы, но… маловерия склероз),
К вам ушел недавно и Бердяев,
И поминки совершает РМОЗ
По любимцу эмигрантов Косте…
Брат мой Павлик, а твои где кости?
Оцуп и Мочульский… Их голов
В университетских коридорах
Помню милый очерк. Вот Петров
Медлит с ними в благосклонных спорах.
Вот коллеги: Вейдле и, в пенсне,
Мастер «Цеха», младший из Лозинских…
Вот и Бодуэн де Куртенэ…
На него с пучком цитат латинских
Мчится Павлик, верный ученик
(Галстук влево съехал, воротник
Вправо)… Где писавший по-санскритски
Дважды или трижды медалист?
Муза, плачь!.. В науке дальним близкий,
Смеет наш романо-германист
(И любой филолог) океанов
И других границ не замечать…
Мысль и воля… Где вы, Поливанов?
Юноша, забудь слова на «ять»
У Невы, но с рвением студента
Чтить фигуры прошлого memento!
[75] Ну, а мы… В столице из столиц,
Где на самом дне, на эмигрантском,
Души крыльями тяжелых птиц
Бьются в озлоблении сектантском
О чужие стены, где вина
Каждого неистовым отрывом,
Нищетой и горем смягчена, —
В вое сплетен мерзостно-болтливом,
Как ни плохи мы, но всех нет-нет
Музыка пронзает, как стилет.
Мы от странствований по концертам
Лучше слышим созиданья звук.
Как Улисс, оплаканный Лаэртом,
Очарованный сгибает лук,
Чтобы пели мстительные стрелы
Там, где честь поругана его, —
Музыка за нищие пределы
Так в иное, все равно кого,
Как бы мстя за будней унижение,
Переносит на одно мгновенье.
Арфа, скрипка и виолончель,
Над волнами руки дирижера,
Глубина бездонная и мель
И сирены, голосом укора
Проплывающую душу: к нам!
Призывают о скалу разбиться.
Место кораблекрушений там,
Возле музыки — она, как птица,
Над реальностью умеет взмыть,
Но, конечно, может и сгубить.
Мы, от странствований по музеям
Зорче форму, линию и цвет
Различая, неспроста лелеем
Несравненных впечатлений след.
Ты свое почувствовало тело
И природу чище и ясней
После Боттичелли, Донателло…
Да и кто не любит гаммы всей
Ренессанса, импрессионистов?..
А душа бывает у артистов?
На вопрос, поставленный ребром,
Ясен и ответ. Секрет я выдал
Тех из нас, кто высосан трудом,
Жертвы принимающим, как идол:
Упоение… а сердца нет.
Даже в кровь подмешаны чернила…
Ты же роковой дала обет:
Лжи не будет. Ты во мне открыла
Робота искусства. Малый блуд
Вытравить еще не главный труд.
Остается автор, об отчизне,
О любви, ко вере, о пути
Пишущий. А человек?.. Две жизни
К вечности пытаются идти.
Не одна ни для кого не глохнет,
Отвращаясь лишь от лести, от
Злобы (так цветок от зноя сохнет),
А другая мнением живет
Ближних, луч Эдема раздробляя
И цветами радуги играя.
В Бога веришь ты не на словах,
Любишь страждущих не по расчету
И унижена в моих стихах:
Наложил на правду позолоту
Я и ничего не объяснил.
Счет великой жертвы не оплачен,
Я литературе послужил,
Но слова — «а ну-ка, посудачим» —
Что-то осторожнее дождя
Заглушает: каплет кровь с гвоздя.
Что-то пало с дрожью на аллею,
И затрепетала бирюза
С желто-черным бедствием над нею:
Под шмелем-гигантом стрекоза.
Словно тигр (такая же расцветка,
Та же хватка мертвая), палач
Припадал, впивался, и кокетка,
Украшение приморских дач,
Под жестоким грузом то взлетала,
То в песке вилась. Как два кристалла,
Крылышки, бессмысленно-чисты,
Сквозь себя увидеть позволяли
Небо и зеленые листы,
Если вдруг от щебня отрывали
Тельца ярко-синего стручок
И тяжелое чужое тело,
Чей хвоста убийственный клинок
Действовал и часто, и умело,
И вмешался я в неравный бой,
Символ разрывая роковой…
Смерти логикой бесчеловечной
Перед гробом кто не одержим?
Но и думая о жизни вечной,
Разве мертвецу мы говорим
(А ведь следовало бы): «Ликую,
Потому что ты уже в раю»?
Как ни хочется на жизнь иную
Променять убогую, свою).
Все навыворот. Постигни, уме
Недозрелый: тот живет, кто умер!..
Словно муха в сети паука,
Бьются в неисповедимом мысли.
Что такое смертная тоска,
Знал доподлинно и гимназистик,
Вписывая в тайную тетрадь
Первые стихи. Припоминаю
Тему их: готовься умирать…
И для многого я умираю…
Что же приоткрыто детворе?..
Помню, как на жизненной заре
Мне бывал понятен мир загробный
И особенно, когда подлец
Надо мной торжествовал: утробный
Голос требовать умел сердец
Низких наказания, и надо
Было согласиться, что нужна
Грозная архитектура ада…
Но еще нужнее, чем она,
Та безмерно трудная дорога,
На которой мучился я много.
Благодать — главнейшее в любви…
Утопающему жизнь. спасая,
Миг один им заняты. Живи
Я еще десятки лет, живая,
О себе забывшая, твоя
Нежность и высокая забота
Не померкнут для меня. Кто я
Без тебя? Случайность без полета,
Жертва и носитель малых чувств,
Ищущих единства у искусств.
Что и благородней, и смешнее,
(Надорвется или надоест?),
Чем большой, как правда, на пигмее
Лучшим выпавший на долю крест:
Радость жить для жизни невозможна,
Гнуть себя естественно, грешна
Лень неведенья, заслуга ложна,
Потому что вознаграждена,
И висит на острове Цитере
(В честь Венеры) — помни о Бодлере! —
Труп на виселице. Как до пят
Слитый с лапами и ртами спрута,
С тем, чью власть описывать он рад,
Чтобы, может быть, помочь кому-то.
Как, из галльских мучеников зла
Удивительнейший, ясновидец,
Возле ямы женские тела
Поместив и то, о чем Овидий
(«Ars amandi»
[76]), как он мог до слов
О бесспорнейшем из всех богов
Не договориться? Но такие
Как могли, двоясь на глубине,
Вдруг не обращаться литании
В гимны преданности Сатане?
Друг бездомным, старикам, гетерам,
Сам себя считавший бунтарем,
Был ли он таким же двоевером,
Как потомки, любящие в нем
И запретных ощущений Креза,
И подвижника, чей дух — аскеза?
Можно ли забыть его слепых
И продрогшую зарю над Сеной?
Был для нас Евангелием стих
И отчаянный, и совершенный.
Только время новое пришло:
Управляющее бытиями,
Огрубело мировое зло
И уродства новыми чертами
Оттолкнуло, приближая к ней,
К противоположности своей…
Человеку внутреннему внешний
Только внешними и предпочтен.
Как миндаль в цвету цвет кожи вешней,
А в душе к лицу лазури тон.
Много раньше полного разрыва
Двух в одной воюющих природ,
Та, которая властолюбива,
Но ведь не для вечности живет,
Первенство незримой уступает
(Весь тогда характер выступает).
Ни в одной больнице не найти
Столько язв, и нечистот, и струпьев,
Сколько удается развести
Жизни в нашем с детства полутрупе.
Нетелесных полчища зараз
Так над чувствами витают всеми,
Что гноящийся не видит глаз,
Как среди смертей и эпидемий
Двух-трех душ велик иммунитет
(Термина точней, пожалуй, нет).
Всюду и во всем разнообразие:
Волк, сова, гиена и паук,
Ненавидящее безобразье,
И сейчас же рядом — свет и звук
Чистоты и ясности прекрасной.
Им я поражаюсь до того,
Что нельзя привыкнуть… Ежечасно
Мне напоминаешь ты — кого?
Тех, кто убивал, но лишь микробы,
Кто не против злых, а против злобы,
И на рабское, не на раба,
И на зверское в тебе, разбойник,
Ополчались. Трудная судьба
У ответственных: живой покойник
Вас боится. Вы — религий нерв!
Ты — безумная, ты — идиотка
Для ласкаемых фортуной стерв
И для им завидующих «кротко»…
Есть у подвига и нищеты
Не совсем, но общие черты:
На часах вокзалов и заводов
Рано просыпающихся час,
Ты — благословение народов,
И укор, богатые, для вас.
Вот линотипист за линотипом —
Оловом расплавленным дыши!
Вот шахтер выплевывает с хрипом
Что-то (не кусочек ли души?).
Вот… но сколько раз для женщин сутки
День — работницы, ночь — проститутки.
Как же можно в бедности такой
О любви? И все же да, конечно…
Ведь она одна в среде любой.
И когда в судьбе простосердечной
Дева под клоаками забот
Уличных, домашних и фабричных
Честь свою, страдая, бережет,
Что с ней общего у дам приличных?
Что их добродетели покой
Рядом с жизнью золушки такой?
Но бывает как бы путь обратный
В обществе. Обычно с чердака
Рвется нищенка в уют приятный,
Иногда же странная тоска,
Разрушая то, что ценят люди,
От обилия влечет во тьму.
Грустно мне припоминать, Иуде,
Как тебе, редчайшей по уму,
И судьбе, и сердцу, мир наружный
Представал комедией ненужной.
Что тебя сжигало изнутри
За невиданное взяться дело
Так, что люди говорят: «Смотри,
Для кого себя не пожалела.
Все принять: лишения и боль,
Чтобы только защитить кого-то,
Для себя чудовищную роль
Выбрать против всякого расчета…»
«Ты меня жалеешь, чудный друг?»
«Да, за бессердечия недуг!»
Я, как Александр Добролюбов,
Должен бы от самого себя
И других тщеславных душегубов
Наконец отречься. И тебя
Должен бы не связывать, хотя бы
Перед расставанием с землей,
Теми узами, какими слабый
Связан с материнской добротой,
Жалобными узами тревоги:
Где ты, мой горбатый, мой убогий?
Потому что, несмотря на мой
Бодрый стиль и деятельность мужа,
Я своим же выдан с головой
Слабостям. Нежна и неуклюжа
Биография таких людей
(Лишних, по словам литературы),
И особенность судьбы моей
В том, что не Хариты, не Амуры
А, моя монахиня в миру,
Ты со мной, и нудишь ты к добру!
Сколько раз протестовал художника:
«Ты мои страстишки мне оставь,
Я поэт и в сущности безбожник…»
Но повелевает кто-то: славь!
Землю для себя она презрела
И тебя не может не извлечь
Из сует и воспитать для дела,
За которое и мертвым лечь
Сильному и правому отрадно.
Отчего мы любим плотоядно?
Про искусство, что оно — вампир
И что сочинитель — вне закона,
Знает же как будто целый мир,
Даже не читающий Платона…
Ангелов и музы древний спор
Для меня еще не разрешился.
Не как пролетевший метеор
Серафим в судьбе моей явился:
Смерть, но только для мирских страстей,
Мне была бы счастия милей.
Сообщает муж, убитый горем,
Или безутешная жена…
Снова я о той, с кем мы не спорим…
А зачем, друзья, и что она?
И не только чье лицо в морщинах,
А в работе сердца перебой,
Но младенца на его крестинах
И невесту под ее фатой
Гонит в землю, где они сгнивают,
Та, кого с косой изображают.
Что случилось? Кончился завод?
Доктора?.. Но ведь они и сами
Беззащитные и в свой черед
В вырытой для них сгнивают яме.
Вот что важно, что всего важней,
Даже что единственно и стоит
Наших всех усилий — мысль о ней:
Почему? Куда? Собака воет,
Чувствуя, что у людей мертвец.
Друг не ошибается: конец.
Оба, пес и человек, унылым
Ужасом пронизаны: спасти
Нечего и пробовать — по жилам
Кровь не побежит… А на пути
К этому: страдания, поклоны,
Слава смехотворная, и вот
Новых бедственные легионы
Выписаны, Господи, в расход…
Вот оно, огромно, белоснежно,
Имя, угрожающе и нежно —
Кем? — подсказанное… Вот оно,
Древнее и все-таки новинка:
Даже тело преображено
В годы (с пустотою) поединка…
Я поэмы не сожгу моей,
Не решусь, а надо бы, конечно,
Потому что кровью не своей
Напитал ее бесчеловечно.
Презираю дело наших рук,
Но под чьими стонет лиры звук?
И со струн, когда они задеты
Теми, вдруг срывается в огне
Кем-то, а не автором пропетый
Стих: «В соседство Бога скрыться мне».
Вырвусь ли в заоблачную келью,
Если я тебя переживу,
Чтобы заносило, как метелью,
Все, что мы любили наяву?
Но была бы радостью могила,
Если б ты глаза мои закрыла.
Не равны художник и Творец.
Смертью должен быть постигнут гений,
Смерть и делу смертному — венед:
Чем оно точней и совершенней,
Тем недвижней — вспыхнув, к небу взмыв
Красками, словами, камнем, нотой, —
Стынет вымысел. Но, как прилив,
Движет, рушит, воздвигает Кто-то
Смену волн: людей, растенья, скот.
Муза сочиняет. Жизнь живет.
Раз, другой рванет из тела душу,
Так что кости хрустнут, чья-то длань
И отпустит Маслову Катюшу,
И летят ее плевки и брань.
Так же ты, Филипповна Настасья,
По чужой вине осатанев,
Не искала с ближними согласья….
Но бывает и великий гнев,
Гнев божественный… Клеймя завзятых,
Разве Сам, лечивший бесноватых,
Не был скрашен? Называет Кто
Мудрых «порождения ехидны»
(Что мы помним и, наверно, что
Заслужили б тоже). Безобидны
Лучшие ли?.. К малой-твари вновь
От Него перехожу, к той самой,
Что к Нему во мне зажгла любовь…
Говорит она и мыслит прямо,
Чувствует всем сердцем и страшна
Может быть для тепленьких она…
А ведь так добра, так бесконечно,
Беспредельно любишь даже их.
Первому бродяге, первой встречной
Дав понять, что в мире нет чужих, —
Только с теми, кто в броне железной
Хитрости, разврата и ума,
Внемлешь не себе, а им полезной
Ярости: не ведая сама
Почему (не по своей же воле),
Причиняешь боль, дрожа от боли…
Если б я тебя не знал, когда б
Не проверил на путях неправых.
Как на всех ты не похожа. Раб,
Смел я рассуждать о добрых нравах,
Но за часом час, за годом год,
Под лучом заботы бескорыстной,
Стоившей дающей тьмы невзгод,
Оставался в роли ненавистной
Умника, враждебного себе
В слишком неожиданной судьбе.
«Бывшего ничто не уничтожит»…
Позабыть стараемся. Да вот
Самый страшный год хотя и прожит,
А на будущее тень кладет.
В дни, когда от неземного хлада
Ты продрогла и еще жива,
Вспоминаю: «Ты моя награда»
И другие обо мне слова.
Но кладбищенскими тополями
Шелестит недавнее за нами.
Роженица чуть не умерла:
Дочь твоей, моя душа вторая,
Матери черты приобрела.
Радость для страдалицы какая.
Но сама ты как изнурена!
Что-то изменилось в хрупком теле,
По неделям мучишься без сна,
И припадки детства одолели
Вновь систему нервную: цена
Жертвы — здесь, в конец, разорена.
Чувств так называемый анализ
Утомляет нас уж много лет,
О простотой и верой мы расстались,
Многопишущие, и поэт,
Так же страстно и самозабвенно
Охраняемый как человек,
Спел о самой необыкновенной
Строфы, сетуя, что в них поблек
Образ вдохновительницы. Тише,
Проще надо бы и выше, выше!
В мировой столице я сближал
Жребий твой и моего приора.
Там чиновник церкви слишком мал,
Чтоб не злобствовать из-за укора
«Зазнающегося» чернеца.
Здесь художники и люди, света,
Лика не узнав, да и лица
(Но душа-то и у них задета),
Ропщут: ну какое дело ей
До чужих ошибок и страстей!
Оба вы терзаемы любовью.
К вечному источнику добра:
Кровь смешать бы с той священной кровью!
Трудно тем, кто ходит в номера
G человеком переспать случайным,
И понять, что кем-то Бог любим
Чувством и сознательным, и тайным
И что радостней, чем с тварью, с Ним.
Но еще труднее богомольным
Поспевать ханжам за духом вольным.
Мой приор не то чтоб ни во что
Ставил прелесть и мазка, и строчки, —
Только в вечности, как мало кто,
Ищет смысла: родился в сорочке.
Ты же, много больше чем талант
Получив от муз многообразный
(Есть в тебе и гений-дилетант,
И работник-мастер), неотвязный
Любишь голос девяти сестер
И вседневной жизни с ними спор.
Как слова твои, лицо, упреки,
Так и все, что делаешь, умом
Дышит, благородством. Друг высокий,
Для себя не стала божеством
Ты, как многие другие стали.
Не Башкирцева, и не Жорж Занд,
И не декадентка в черной шали
Дузе… Ты — как ибсеновский Бранд:
Все иль ничего! Дорогой серны
В путь и пройденный, и беспримерный!
Чище и прозрачнее стекла
Ясность у избранниц Аполлона.
Ты «из рук моих свирель брала»
И была подчас неблагосклонна.
Ты моей поэзии грехи,
А не только веры и морали,
Замечаешь. Ты низы-верхи
Вдохновений знаешь, как едва ли
Многие, и, что всего важней,
Вот что слышу в скромности твоей:
«Утопает в ладане тщеславий
Лучшего художника алтарь.
Быть ревнивым человек не вправе
Ни один… Молитвенник, букварь,
Хлеб и лишь в придачу песни барда,
Полотно артиста. Воздадим
Дань и Тютчеву, и Леонардо,
Но, хотя любовь — награда им, —
Богу в миллионы раз нужнее,
Чтоб его любили, пламенея».
Вновь припоминаю лазарет,
Где ты след оставила нетленный
В несколько легендой ставших лет,
Где рассказывали даже стены
О свирепых муках и о том,
Чем ты для несчастных быть умела,
И где в отделении твоем
Я лежал, дошедший до предела…
Кто при жизни был похоронен,
Знает, что такое: воскрешен!
Воскресение… Гордиться нечем,
Сердца своего все так же нет.
Но восстал во прахе человечьем
Тот, кто не святой и не поэт,
Тот, кто есть… Сожженное сгорело.
Горький привкус… Только не пуста
Грудь: свое испепеливший тело
Сам в себе и снятие с креста
Может повторить, и вознесенье:
Воскресение сквозь умерщвленье…
Женский подвиг, в буре, на войне,
В поисках, в открытиях, у власти,
Но важнейший с ним наедине:
«Ты со мною не имеешь части,
Если не омою ног твоих», —
Записала ты в год сорок пятый
На страницах дневника. Я их
Не забуду: при смерти была ты…
Я нашел заветную тетрадь;
Должен бы, а не могу молчать.
«Если ты из лагеря вернешься,
Если, не застав меня в живых,
От со мной не сходных отшатнешься —
Строчки эти прочитай: я в них.
Я в тебя поверила так сильно,
Что уже оставить не боюсь,
И одно из-за плиты могильной
Завещаю, если не дождусь:
Дружбу отличая от соседства,
Отвергай не цель, а рабьи средства…
Бедный мой, дитя мое, мой друг,
До отчаянья тебя жалею,
Входим мы уже в последний круг.
Я ничем на свете не владею,
Но зато искала я в сердцах
То, что и в тебе меня пленило.
Думал ты со мной и о стихах,
И о деле жизни. Вот что было:
Не умильное таких-то ласк,
А трагедия и путь в Дамаск.
Помнишь ли святую встречу Савла
С Тем, Кто им же страстно был гоним?
Помнишь против буквы, против правила
Гнев прозревшего? Непримирим
Истину познавший. Никогда ты
Не спасешься, если не поймешь,
Что и ты, как юноша богатый, —
Пленник: исступленно бережешь
Впечатления, стихами дышишь,
Но и дальний зов, тоскуя, слышишь.
Я свои богатства раздала,
Вот они: покой и наслажденье,
Себялюбие и похвала
За таланты. Мне чужое мненье
Трын-трава. Я совести «молчи!»
Не скажу ни за какое благо…
Ропщешь ты: ученых не учи,
Сами знают. Знает их бумага,
Если по тебе судить, перо,
А не сердце, где искать добро.
Чудо совершает не ученый,
Не поэт… Не выше их чудес
Даже чудотворные иконы.
Чудо… Нет, не хочется словес.
Все, что мне сказать тебе мешало,
Что согласна вся твоею быть,
Может быть, в страданиях отпало.
Счастие великое: любить,
И почти опасно: быть любимым.
Ты меня считаешь Серафимом,
Потому что на пути твоем
К гибели мое негодованье
Было и останется мечом.
Но тебе откроюсь на прощанье:
Я измучилась, что не могла,
От твоих пороков содрогаясь,
Быть, как ты хотел. Пора пришла.
В общем, я с тобою не прощаюсь,
Верить хочется, что не в дыму,
Не в слезах тебя я обниму,
Воин духа (ведь назад ни шагу!),
Как сестра, и муза, и жена.
Если же до срока в землю лягу,
Продолжай! Скажи себе: она
Любит мне доставшуюся с бою
Наконец свободу… А когда
Вспомнишь все, чем «жили мы с тобою»
Здесь внизу, ты мысленно туда
Уходи: я там! Лопух над телом,
А неведомое за пределом
Краткого существованья. Жду
Здесь ли нового иль там иного…
Жду сознательно, а не в бреду…
Отвечай за действия и слово!..
Колебания твои люблю
За большую честность. Только ею
Не кичись. Довольно. Я терплю,
Потому что верить я умею.
Жизни наконец передаю
Душу, мной спасенную, твою».
Ты как бы предсмертыми строками
Боль мою дала измерить мне.
Именно тогда, когда все нами
Созданное я попрал, вполне
Став предателем, ты мне писала
Все это, боясь, что смерть к больной
Постучится ранняя сначала,
А потом уж я. Передо мной
Твой дневник, простой, как день расплаты.
Вот другие из него цитаты:
«Церковь… Для Него построен дом
Нерушимый, необыкновенный…
Тишина особенная в нем.
Видишь ли, я полюбила стены,
И они со мною говорят…
Даже в комнате они — подруги:
Не теснят, сочувствуют, молчат.
Стены храма все эти услуги
Как бы утысячеряют, в них —
След таинственный путей иных.
Я тебя и мучу, и караю,
Мне любовь земная не нужна,
Только та, в которой я сгораю
И которую нести должна,
Чтобы овладело и другими
Отвращение к себе самим…
Встретиться бы с душами живыми,
Братья, сестры!.. Но поговорим
Трезво, строго, я ведь не «биготка»
И любить я не умею кротко…
Знай, как ты поэзию свою,
Я свое любила. Много, много
Я взяла, но, видишь, отдаю,
Искупаю… и твоя дорога
В искуплении. Узнал и ты,
Что глухим становится в искусстве
Человек от жадной суеты
И успеха, что язык сочувствий
Лживый у него, а есть другой:
Тот, который у меня с тобой.
Расставанье с жребием актера?..
Жесты, декламация и грим —
Только тень свободы: голос хора
Мы лишь исполняем, не творим.
Права на волнение галерки
Или на признанье знатока
Нет у нас. Мы — гаеры, актерки.
Гоголевского духовника
Вспоминая, думал ты напрасно,
Что без жалкой рампы я несчастна.
Полутворчество презревший прав.
У больших искусств другая мера,
И, свою поэзию поправ,
Был бы ты не лучше изувера.
Но (особенно с недавних пор)
Дело вдохновения сурово…
Человека вывели на двор…
Убивают… Неужели слово
Не дано, чтоб этому не быть,
Чтобы мертвые сердца будить?
Ты со мной, еще не искушенной,
Встретился: была ограждена
Я от всех лазурью благосклонной.
Уничтожила ее война.
Кровь изломанный, пауковидный
Из сердец высасывает крест.
У кого есть право на постыдный,
Свой, уют? В последний мой приезд,
Рифмой занятый и разговором,
Был ты обозлен моим укором.
А теперь, конечно, ты другой,
И не только ум владеет лирой.
Сострадание, а не покой —
Муза наших дней. Поглубже вырой
Между чернью и служеньем ров.
Осуждай себя еще бесстрашней,
Чем судил когда-нибудь врагов.
Будет колоситься рожь над пашней,
Будут песни. Встретимся и мы.
Но растут могильные холмы.
Всех, кто строит, жертв не замечая,
Угрызенье совести разъест.
Воля тайная любого края
Слишком очевидна: с прежних мест
Даже горы, если нужно, сдвинуть,
Но в очеловеченных сердцах
Не алтарь, а идол опрокинуть.
Друг мой, где ты? На твоих руках
Умереть бы, обменявшись словом
И тебя увидев сильным, новым».
Трогая холодный коленкор
Для меня написанной тетради,
Знаю, вот он: к казни приговор…
Отчего же, как больного радий,
Отроки, для которых я ведь жил,
От последней исцеляют боли?
Помню же, что их не заслужил,
Но от этого ты меньше, что ли?
И любовь, сожженная дотла,
В Царство духа разве не вошла?
Рядом мы, и столик между нами,
И простор без имени, без дна,
И о том, что гнить мы будем в яме,
Даже мысль сегодня мне смешна.
Косточки свои, ну да, ты сложишь
Дорогие в землю, что с того?
Ты ведь грех земной осилить можешь,
Значит, нет на свете ничего
Более великого, чем пламя,
В муках возрожденное и нами.
Горе между нами, как вчера,
Как три года. И настали сроки:
Не влечение et cetera
[77],
Но слова: «Ты слишком одинокий!..
«Ангел, неужели ты всерьез?»
«Я уж так, уж так тебя жалею…»
И договорить нельзя от слез,
Первых слез и над судьбой моею,
И над окончательной своей,
Не такой, как у других людей.
Броситься в объятия друг другу
После самой страшной из разлук,
Разве в этом дело? Нет, по кругу
Разворачивающихся мук
Устремившиеся досягают
До того предела, где тела
Как бы назначение меняют,
И не потому, что жизнь прошла,
Но как бы затронула впервые
Рядом измерения иные…
«Я тебя признала бы всего», —
Говоришь ты мне. И как расстаться
С тем незнаньем? Больше нет его,
Нет… Не стоило бы возвращаться
На, увы, неизгладимый след,
Только… и под жалостливым взглядом
Померещилось: разрыва нет…
Все еще не до конца мы рядом,
Но душа к душе (не грудь на грудь)
Вновь, как раньше, пробует прильнуть.
Но с печалью ты проговорила
Очень ласково: «Не торопись,
Никому не ведомая сила,
Даже если мы в любви спаслись,
Судит всех, и рано, слишком рано
Думать, что свободен от греха.
Берегись, чтоб не закрылась рана
Прошлого. Поэт, не для стиха
Прожито оно и пережито,
Горе учит, если не забыто».
«Помни, что умрешь», — нет: «Умереть
Помни» — грозное «momento mori»
Слышу, как торжественную медь…
Но умрут ли счастие и горе?
Говорила ты: «Смотри назад!»
Раньше, а теперь, другое слыша,
Молча за тобой я поднял взгляд
Не к звездам, не к солнцу, много выше,
И не раз произнесенной слог
На губах впервые замер.
Как ни бьюсь я над твоим портретом,
Не для моего карандаша
Все, что в существе я вижу этом:
Как значительна, как хороша!
И не оттого что мне, седея,
Более ты, чем всегда близка,
Но, пожалуй, красоты идея
Тем особенно и глубока,
Что ее духовными глазами
Видим безошибочней с годами.
Что земных объятий теснота —
Мука без небесного слиянья,
Истинная знает красота:
Действенности и очарованья
(Сколько раз они лишь западня!)
Выло бы достаточно другому,
Но умела ты учить меня
Чувству ревности не по земному:
Хоть и преступления — без дна, —
Глубже — благодати глубина.
Северная родственна природа
Явной все еще красе твоей:
Та же осторожность перехода
От печали к ясности и всей
Зябкой нежности благословенье,
Тишина, серьезность, глубина…
Было там зимы предвосхищение,
А теперь надвинулась она…
Есть и сила выдержки неюжной
Даже в прелести твоей наружной.
Возвращение на родину…
(Пусть в мечте) не села, не березы,
Не рябину, не смородину,
Не царя, не земства, не колхозы
Там искать… Пронижет как бы ток
Электрический, и в тех пространствах
Слушать будешь детский говорок
И рассказывать о дальних странствиях
По чужой земле на склоне лет,
Если спросят: «Расскажи-ка, дед?»
С зоркостью некрасовского Саши,
Внук, люби же эмигранта грусть,
Потому что надо же и наши
Помнить испытания, и пусть,
Не приравнивая к декабристам,
Век любой, задумавшись о нас,
Видит, что дано новечентистам
В доле беженцев. От зла отказ
В от чему подвижники учили:
Их ученье остается в силе.
Я не растерял за рубежом
Ничего из трудного наследства,
Потому что встретился с добром
С духом, с женщиной, которой с лет
То в себе взлелеять удалось, детства
Чем у нас великие творенья,
Как огнем, пронизаны насквозь.
Настигая и на дне паденья,
Скорбь ее по мгле меня вела,
Праздничная, как колокола.
Сладко слушать благовест вечерний,
Собственное детство вспоминать,
С головы твоей венок из терний
Как хотел бы я навеки снять.
Беспощадно и сейчас шипами
Чудное изранено чело,
Но победа все-таки за нами;
Четверть века, знаешь ли, прошло
С памятного дня. За четверть века
Людям ты вернула человека.
Если это старость — долгий сон,
Лихорадочный и безотрадный,
И что ум как будто удивлен
Бедности своей, уже наглядной;
Если и в законах ремесла,
Как во всем, не так уже уверен
И при виде хитрости и зла
Больше, чем когда-нибудь, растерян, —
Если это старость, то она,
Хворая, смиренна и умна.
Если это старость — полустерты
Имена и даты, и бледней
Страстный мир, в несчастий простертый,
Если двое-трое из друзей
Живы, а другие только были,
Но все чаще мысль уходит к ним,
И не только остается в силе
Прошлое, но с вечно-роковым
Где-то там сплетается все ближе,
Если… то закат благослови же.
Потому что ум, ну да, слабей,
Но и сильный, — что он перед тайной?
Потому что в памяти твоей
Эпизоды силы чрезвычайной,
Затмевая малое, горят
Ярче суеты сует, и, значит,
Жизнь твою пролизывает взгляд,
Самый добрый, но и самый зрячий,
Неотступней, чем глаза людей, —
Будь же другом старости своей!
Если это старость — возле схимы
От мирского отлучать себя
И глядеть в поток, глазами зримый,
Вечность на минуточки дробя;
Но своим не любоваться прахом,
Пожираемым сперва живьем
Многими микробами и страхом,
А затем в могиле — червяком.
Если это старость — поглощенье
Только тем, чье синее кипенье
За непостижимым потолком
Ходит океаном жизни вечной,
Если это старость о «потом»
Больше, чем о точке, о конечной, —
То, к чему о плоти молодой,
Отлюбившей и отбушевавшей,
Плачут безрассудные с такой
Безысходностью, как будто ставший
Немощным не более могуч,
Из скитальца обращаясь в луч.
Если бы с полотен Возрожденья
Белый ангел с лилией в руке
Прилетел и все твои мученья
Предсказал на вещем языке, —
Ты ему бы так же отвечала,
Как стремившаяся в рудники
К мужу-декабристу… Генерала,
Чьи не здесь, а в небесах полки,
Ты смутила бы: Эдема житель
Так же уступил бы, как смотритель.
Но сперва и он, как делал тот,
Объяснил бы, что ты покидаешь:
Роскошь, уважение, почет,
Все, чему ты и цены не знаешь,
А узнать придется, променяв
Их на скорбь, лишенья и обиды.
Но, скажите, у каких застав
Останавливали инвалиды
Веку не подвластных Антигон,
Чей высокий жребий предрешен?
Ну а если, от тоски безгласна,
Героиня думать бы могла,
Что и жертва может быть напрасна, —
Вестнику с крылом и без крыла
Так ли бы она сопротивлялась?
Не рождает ли самообман
Скуку, в лучшем случае усталость?
Вот чем ядовитый наш роман
Отличается от безупречных,
Ввек неизлечимых язв сердечных…
Нас, как у Державина, несет
Неизбежная река забвенья,
Только этот раньше устает,
Тот не может верить от рожденья,
Здесь убитый, безутешный там,
А река несется и несется
К неизвестным, к новым берегам,
Где уже… Но если и прервется
То, что нас могло соединить,
Я узнал и верю: стоит жить!
Кто не отличает от лакеев
Сильного фанатика-врага:
Бурглей, герцог Альба, Аракчеев,
Злой и верный деспоту слуга…
Только не земными лишь путями
Управляемый идет народ:
Как отдельный человек, страстями,
Но и покаянием живет
Вся история. Спокойно, гордо
Ей идти поможем. Sursum corda!
[78] О великом братстве всех людей
Вычитал я в нежном сердце чуда,
В сердце западной любви моей.
Все туда она глядит отсюда,
Той забыть не в силах глубины…
Дело ведь не в обаянье женском,
И на языке моей страны,
О, Любовь, и на твоем, вселенском,
Я о самом личном говорю,
Потому что в общее смотрю.
Помню, как магического стана
В танце я коснулся в первый раз
Твоего, и был как с неба манна
Мне пытливый суд огромных глаз.
Мы тогда и начали беседу
И с тех пор ее ведем, ведем…
Кто-то про мгновенную победу
Мне шептал, и голос был знаком.
Я сознательно не лицемерил,
Но еще не полной мерой мерил.
Посрамленный, больше не клянусь,
А тебя, как прежде, вновь касаюсь
Мысленно и, нет, не ошибусь,
Говоря, что наконец сливаюсь
Так с тобой, как надо бы тогда:
Весь, навек, воистину, всецело.
В миг один все пережив года,
Вижу, как твое духовно тело,
И кружимся плавно мы вдвоем,
Кик, бывало, в вальсе, — в мире том.
Никогда не целовал так нежно,
Так молитвенно, так наяву
Губ твоих я, как в иной, безбрежней
Жизни… Пустоглазую сову
Прочь лучи рассветные прогнали
Из души греховной, ты же тут
Словно дома у себя. Едва ли
Бедные слова передадут,
Чем загрезил я: не здесь, далече
От заемной прелести, при встрече,
Будут совершенные тела
Двигаться не с быстротою света —
Слишком для духов она мала, —
Но как мысль. И не предмет предмета
Будет там касаться, как у нас
А вбирать друг друга, образуя
Вместо двух — одно. «Не наша связь» —
Жалкого не знает поцелуя:
Там поверхности не как стена,
Там непроницаемость смешна…
В бормотанье дивных соответствий,
В музыку заоблачную верь,
Звезды, а не «суета суетствий»,
Как всегда, недвижны и теперь.
Те же звезды, так же дух спирает,
Так же бесконечна их толпа,
Так же перед ними замирает
Жизнь, которая и днем слепа,
И внезапно ты необычаен,
И всему на свете ты хозяин.
Так бывает в истинной любви
(Никогда не в страсти, слишком тесной).
Это вовсе не огонь в крови,
Это где-то в жизни неизвестной,
Где-то в небе как бы линий двух
Столкновение в какой-то точке,
Так что здесь захватывает дух.
Это не презренье к оболочке
Внешней (может быть, наоборот),
Но она безмолвствует и ждет.
Помню, опустив на солнце веки,
Молча слушала ты, глядя в даль,
Стих: «Я полюбил тебя навеки»,
И над нами реяла печаль.
И слова, и чувства оправдались,
В прошлое, униженный, смотрю.
Строфы дневника уже писались.
Я из них сегодня повторю
Несколько. Не так они звучали
«До», но «после» лживыми не стали:
«От любви и нежности больной
Через нашу новую разлуку,
Через все, чем жили мы с тобой,
Я тебе протягиваю руку.
Наша молодость уже прошла,
Но еще сильнее, чем когда-то,
И не ту, которой ты была,
Я люблю тебя перед закатом
И целую каждый волос твой
Возле пряди, С юности седой.
Пальчиками слабо отвечая
На пожатие руки моей,
Через: горы из другого края
Ты отозвалась душою всей:
“Вот и отдыхаем понемногу,
Мы от многого, чем жизнь томит,
Вывела тебя я на дорогу,
Где звезда с звездою говорит.
Скоро, скоро на Дороге Млечной.
Разойдемся для разлуки вечной.
Если же и для умерших есть
Где-то там хоть что-нибудь живое,
Через все, чего уже ни счесть,
Ни измерить, звездно-голубое,
Я тебе останусь, как сейчас,
Ближе матери, жены и друга.
Что бы ни разъединяло нас,
Неразрывные, как точки круга
В реянье Сатурнова кольца,
Будут наши смежными сердца”».
Так писал я, не воображая,
Что вовне случится и во мне.
Где твоя доверчивость былая?
Стал и я изгнанником вдвойне.
Потерявший родину земную,
Но в любви иную обретя,
Не по ласке я сейчас тоскую,
Плачу не как малое дитя…
Был суровый труд не двухнеделен,
Был и срыв, быть может, не бесцелен.
Но уже, как десять лет назад,
Строф моих не слушаешь с улыбкой,
Ясный и тяжелый, грустен взгляд,
И, когда по-прежнему ошибкой
Засмеешься, чувствуется, как,
Если даже он и восстановлен,
Наш расторгнутый духовный брак
Горек для тебя и обескровлен,
И, своим несчастием дыша,
Плачет бедная моя душа…
Послесловие…Что мне добавить?
Рана открывается опять:
Хочется трагедию исправить,
Но приходится ее принять.
Слишком было бы легко без платы
Приобщиться радости. Плати!
Умственных подвалов завсегдатай,
Ближнему в потемках посвети,
Рассказав о том, что было, было,
Что от всех две жизни отделило.
«Умерли мы оба для земли», —
Утверждать, я думаю, решимся…
Чтобы современники прочли
Сей дневник, уже мы не боимся.
Словно кто-то через двести лет:
Пожелтевшие нашел тетрадки,
Мы отсутствуем, нас больше нет,
Сожжены последние остатки.
Как бы из-за гроба видя их,
Мы живем, чужие для чужих.
Юность, вдохновение, забвенье» —
Для язычника. Другой закон:
«Воскресение — преображенье» —
Ты несешь. Во мне испепелен
Из-за близости к душе горящей
Тленный мир, и лишь один родник
Для меня холодной влаги слаще.
Снова твой цитирую Дневник.
Вот какие голоса ты слышишь,
Вот что, как бы между прочим, пишешь:
«Век науки, а монастырей
Явственны, как никогда, призывы.
Трезвый век, а дело упырей
Совершенствует: бежит на нивы
Из прокушенных безумьем горл
Кровь невинная. Какой алхимик
Смел мечтать о буре бомб и жерл
Наших дней? Суккубами какими
Так бывала заполонена
Радость знания? Горит она
Черным ослепляющим алмазом.
Изгнан Сатана. Вакантный трон
Победителю достался: Разум
Царствует. Но что дарует он
Подданным? Дыханье Саваофа
Для сердец растленных все нужней,
Все необходимее Голгофа.
И опять спасение людей
Не в войне, не в колбах и ретортах,
А в руках, на том кресте простертых».
Продолжает жить земли кора
Миллионолетними пластами,
И за три столетия гора
На аршин меняется. За нами
Столько же бесчисленных смертей,
Сколько дальше будет — больше будет.
Что же делать с красотой твоей?
Почему она как совесть судит?
Скоро ведь погибнет и она.
Ты молчишь, но музыка слышна.
Это — царскосельского парада
Трубы отдаленные слышны,
Это — тянет розами из сада,
Это — шорох моря и сосны.
Это — все, что чувства волновало,
Но как будто видно изнутри,
Все, что для меня впервые стало
До чего прекрасным. Посмотри,
Это — праздничное отчего-то
Все, что было с птичьего полета.
Это — дальше, следующий век,
Тот, в котором нас уже не будет.
Это — умирает человек,
Но пока земля не обезлюдеет,
Это будет чем-то вот в чем:
Если б разжигать не удавалось
Духу Истины в очередном,
Смертном, сердце и любовь, и жалость, —
Мало что не стоило бы жить,
Всей земли могло бы и не быть.