«И лес, и я, и небо — в тишине…» И лес, и я, и небо — в тишине. Но зреет, нарастает, накатилось: В ветвях, и над ветвями, и во мне Вдруг что-то звучное зашевелилось. Природа, я не знаю отчего, Ты для меня чудовище чужое. Мне страшно отдаленья твоего, Мы чувствуем по-разному. Нас двое. Все длится непонятная борьба, И вдруг — нежданное согласованье, Когда твоих березок худоба Печалит больше, чем свое страданье, Когда в лесу такое, как сейчас, Вдруг в жизнь вмешается невнятным гудом, И где-то над собой каким-то чудом Себя и лес я чувствую зараз. Немая, ну а ты в минуты эти, Ты видишь ли, как я, что все на свете Таинственно сближающий магнит, Не в нас самих, что с нами кто-то третий, Тот, кто разъединенных единит? 1930–1934 «Без проблеска надежды в агонии…» Без проблеска надежды в агонии, Когда кричать уже не стало сил, Последний час Европы и России Для Блока наступил. И человека мы похоронили, И мир погас (не только в нем), И, равнодушные к его могиле, Трезвей и проще мы живем. Но тень его, печально-роковая, Сопровождает нас из года в год И, все яснее предостерегая, О нашем жребии поет. «Снег передвинулся и вниз…» Снег передвинулся и вниз Сползает по наклонной жести, Садится голубь на карниз И дремлет на пригретом месте. И капель тысячи горстей Под ветром сыплются с ветвей… Но этого всего с кровати Не видно. Маятник стучит, И мало воздуха в палате, И умирающий хрипит. «И добродетель так слепа…» И добродетель так слепа, Что зверского не знает чуда, И наша злоба так глупа, Что видит все глазами блуда, А чудо истинное в том, Что, как бы ни казалось худо И то, и это, — мы живем. Да что там: с болью и стыдом За жизнь цепляемся, покуда Смерть не поставит на своем. «Когда устанет воробей…» Когда устанет воробей Обтачивать сухую корку, Среди играющих детей — По их лопаткам и ведерку — Поскачет он, прощебетав, И, это тихо наблюдая, Твою соседку за рукав Потянет девочка худая, И ты увидишь мать и дочь Они бедны, их плечи узки, И невозможно им помочь… Но ты ведь литератор русский — На профиль первой и второй Ты смотришь с горечью такой, Как будто здесь, на этом свете (Опомнись, мало ли таких), Мы перед совестью в ответе За долю каждого из них. «У газетчиц в каждом ворохе…»
У газетчиц в каждом ворохе — О безумии, о порохе, О — которой все живем — Муке с будничным лицом. И стилистика заправская Не поможет ничему: Пахнет краска типографская Про больницу, и тюрьму, И уродскую чувствительность, И тщеславие, и мстительность. У газетного листа Сходство с людными кварталами, Где пивные, теснота, Циферблаты над вокзалами С пассажирами усталыми И особенная, та Где уж никакими силами Не поможешь — пустота, Дно которой — за перилами Арки, лестницы, моста. «От запаха настурций на газоне…» От запаха настурций на газоне, От всех жестокостей и нищеты, От сна, от смеха женщины в вагоне — Томиться, петь, исписывать листы. Начав с мечты — высокое прославить, Мучительно разрозненное слить, И все несправедливое исправить, И затуманенное прояснить, Но, видя, что не изменить вселенной И в этой жизни не понять всего, — В себе самом замкнуться постепенно И петь, уже не зная для чего. А там, в бездействие и холод канув И посвятив остаток сил былых Пустейшему из всех самообманов, Писать стихи, чтобы напечатать их. «Еще не раз удача улыбнется…» Еще не раз удача улыбнется, Как цифра подходящая в лото, Еще любовью мучиться придется, И думать, и писать, а дальше что? А дальше? Дальше — на твоей могиле! Сровняется земли разрытый пласт, И будет ветер, и круженье пыли, И все, что говорил Экклезиаст. И твоему потомку будет ново Любить, как ты, и видеть те же сны. Друг, если продолженья нет иного, Подумай, до чего же мы бедны. |