Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Футуристы учились у Белого.

Формалисты обязаны ему своим существованием.

Стилистические новшества нынешних Пильняков — подражание Белому.

Но разве не трагична судьба большого писателя, творчество которого стало материалом для новых поколений?

СЕРГЕЙ ЕСЕНИН[83]

«Стойло Пегаса». Москва. 21-й год.

На потолке ломаными разноцветными буквами изображен «манифест» имажинистов. Вот он:

В небе — сплошная рвань,
Облаки — ряд котлет,
Все футуристы — дрянь,
Имажинисты — нет.

На стене — среди ряда других цитат из поэзии имажинистов — есенинская строчка:

Господи, отелись.

Сам Есенин, красный от вина и вдохновения, кричит с эстрады:

Даже Богу я выщиплю бороду
Оскалом своих зубов.

В публике слышен ропот. Кто-то свистит. Есенин сжимает кулаки.

— Кто, кто посмел? В морду, морду разобью.

— Читай, Сережа, не обращай внимания.

Есенин не унимается. В публику протискивается молодой человек из свиты Есенина. Вид у молодого человека грозный. Все знают, что он чекист.

— Эй вы, — кричит он звонким голосом, — если кто посмеет еще раз пикнуть…

Чекист не договаривает своей угрозы, да этого и не нужно — воцаряется молчание: Есенин продолжает читать.

Глядя на самоуверенного, отчаянного, пьяного Есенина, мой спутник, так же как и я приехавший на время из Петербурга, наклоняется к уху нашего провожатого эстета москвича:

— Неужели никто не может удержать его от пьянства и от всего этого… Ведь он погибнет.

Москвич, улыбаясь, отвечает:

— Бросьте, сойдет, гениальному Сереже, ничто не повредит.

Я слышал уже не раз этот классической ответ, ставший роковым для Есенина.

Есенин был настоящий поэт, поэт Божьей милостью, но, может быть, чудовищные срывы его жизни и его поэзии в большой мере объяснимы «заботами» его «друзей»: «гениальному» Сереже все позволено.

Спустя некоторое время после вечера в «Стойле Пегаса» я встретил случайно Есенина и провел с ним почти всю ночь. Был он совершенно трезв, прост и, чего я не ожидал, скромен и тих. Разговор он вел в тоне, не подходящем для «знаменитого скандалиста». К этому я вернусь ниже, а здесь хочу сделать небольшое отступление. Оно не имеет прямого отношения к Есенину, то вполне может быть фоном общей картины.

И вечер в «Стойле Пегаса», и ночная встреча моя с Есениным происходили во время поездки моей, совместно с молодым беллетристом С., в Москву за отсрочками по воинской повинности. Поездка эта замечательна эпизодом, который стоит рассказать в точной редакции. В эпизоде этом есть черты, весьма характерные для советского литературного быта, и, вероятно, поэтому мне приходилось слышать и даже читать приукрашенные игрой воображения анекдоты на эту тему.

На самом же деле было вот что. Издательство «Всемирная литература» снабдило С. и меня рекомендательным письмом Горького к Луначарскому.

Попав в приемную наркома, С. и я в ужасе увидели еще человек пятьдесят, ждущих очереди.

Мы боялись потерять день. Подойдя к секретарше Луначарского, С. показал ей письмо Горького и попросил устроить нам прием возможно скорее. Секретарша вняла просьбе С. и через пять минут, распахнув двери и глядя на нас, громким голосом сказала:

— Кто здесь с письмом от Горького. Войдите.

Увы, поднялись все пятьдесят человек.

Все же через некоторое время мы были приняты.

Луначарский прищурил глаза, блеснул стеклами пенсне и сразу, скороговоркой, стал диктовать машинистке:

— Прошу дать отсрочку лично мне хорошо известному… Ваша фамилия.

— С…

— Писателю С. …А ваша?

Я назвал себя.

— И лично мне хорошо знакомому…

Бумажка в реввоенсовет была написана, подписана, и мы с С., не сомневаясь в успехе, пошли за отсрочкой.

Тут и была высшая точка эпизода.

К величайшему нашему изумлению, комиссар, от которого наше дело зависело, сразу весьма сухо нам отказал.

— Вы, должно быть, не прочли письма Луначарского, — осмелился один из нас.

— Прочел, но… послужите-ка в Красной армии…

Отсрочку нам все-таки удалось получить не через Луначарского и не через военного комиссара, а другим способом, о котором не стану говорить, чтобы не принести кое-кому вреда.

Но вот подробность, характерная для «покровителя» писателей, «добрейшего» наркома: оказалось, что сам он просил все учреждения, куда давал рекомендательные письма, отказывать просителям, которых будет присылать. Все думали, что Луначарский добр и внимателен и что его добрым намерениям мешают другие люди, суровые и невнимательные. На самом деле сам-то нарком и посылал своего: протеже на верный провал. Вот почему он оставался чист и в глазах власти, и в глазах своего наивного протеже.

Пока же мы, не понимая всего этого, теряли день за днем в переполненной и негостеприимной Москве. Одну ночь я принужден был провести на улице, потому что С. и я получили приют в московском отделении «Всемирной литературы» только на несколько дней, до приезда новой партии писателей из Петербурга… Двум приезжим, уставшим в дороге, мы уступили диван и качалку, служившую постелью. С. нездоровилось, его удалось устроить на стульях. Мне же оставалось или сдать на полу, или гулять до утра по улицам Москвы. Я выбрал последнее.

Ночь была сухая и ясная. Все же провести ее всю напролет без сна, да еще в полном одиночестве, было невесело. По счастью, в одном из ночных кафе я встретил Есенина, одного, вполне трезвого и грустного. Мы провели вместе почти всю ночь, и я узнал поэта несколько ближе.

Я познакомился с Есениным на каком-то частном вечере в Петербурге, в 1915 году.

Недавно приехавший в столицу и уже знаменитый «пригожий паренек» из Рязани, потряхивая светлыми кудрями, оправляя складки своей вышитой цветной рубахи и медово улыбаясь, нараспев, сладким голосом читал стихи:

Гей ты, Русь моя, светлая родина,
Мягкий отдых в шелку купырей.

Кто-то из строгих петербуржцев, показывая глазами на «истинно деревенский» наряд Есенина, сказал другому петербуржцу, другу крестьянского поэта:

— Что за маскарад, что за голос, неужели никто не может надоумить его одеваться иначе и вести себя по-другому? На это послышался ответ, ставший классическим и роковым:

— Сереже все простительно.

Петербургский успех крестьянского поэта через несколько лет стал успехом всероссийским. Есенин окончательно утратил первоначальную робость и скромность и стал таким, каким все его помнят, — без меры самоуверенным, отпаянным и глубоко несчастным. Особенно это было заметно в период его дружбы с имажинистами.

Имажинисты умели шуметь, были у всех на виду, выпускали без конца сборники стихов и статей и вообще не давали отдыха ни себе, ни москвичам.

Многие, вероятно, слышали о «суде над имажинистами», инсценированном ими для шума и разговоров.

«Прокурором» выступал Валерий Брюсов, на «скамье подсудимых» сидели имажинисты… Брюсов, потерявший в то время почву под ногами, порвавший с «беспартийной интеллигенцией» и не сумевший еще пристать к большевикам, представлял зрелище и жалкое, и горестное. Он не рассчитал, должно быть, в какое двусмысленное положение ставит себя, выступая всерьез оппонентом бойких, остроумных и легкомысленных молодых людей.

55
{"b":"562227","o":1}