1926 «Душа моя, и в небе ты едва ли…» Душа моя, и в небе ты едва ли Забудешь о волнениях земных, Как будто ты — хранилище печали Моей и современников моих. Но, знаешь, я уверился (в дыму Страстей и бедствий, проходящих мимо), Что мы не помогаем никому Печалью, временами нестерпимой. 1926 ВСТРЕЧА. Поэма[3] 1. Царское Село В невнятном свете фонаря, Стекло и воздух серебря, Снежинки вьются. Очень чисто Дорожка убрана. Скамья И бледный профиль гимназиста. Не помню первого свиданья, Но помню эту тишину, О, первый холод мирозданья, О, пробуждение в плену! Дух, отделенный от вселенной, От всех неисчислимых лет, Быть может, ты увидишь Свет Живой, и ровный, и нетленный. Но каждый здесь летящий час Не может не иметь значенья, Иль этой жизни впечатленья Без цели утомляют нас? О если бы еще до срока Все прояснилось, как порой Туманный полдень над водой — Все до конца и до истока: И времени поспешный бег, И жизни опыт неустанный… Стеклянным светом осиянный, Бесшумно пролетает снег. *** Над всем, что есть, над каждой щелью, Над каждым камнем чуть слышна, Чуть зрима ранняя весна. Сады готовы к новоселью Летящих издали грачей. В снегу дорогой потаенной К вокзалу крадется ручей, Карета золотой короной Блеснула вдоль оранжерей. Из-за угла, не торопясь, Знакомый всем великий князь Идет в предшествии бульдога. За ними сыщик, он немного Отстал, и рыжеватый плюш, И даже глазки под очками Забиты блеском синих луж. Ошейник с медными шипами Городового бросил в дрожь — Увидев мужика с дровами, Не скажет он: «Куда ты прешь?» И незачем — вожжа тугая Уже сдержала битюга, Мотнулись уши и дуга; Себя от луж оберегая, Прошел сторонкой сапожок, И палец тронул козырек. Светло на улице, в канале И на дворцовых куполах, Но там, где, скрытая в ветвях, Стоит скамья на пьедестале, — Лучи не тронули кудрей И отдыхающей ладони Поэта. Как страна теней, Как сон, как мир потусторонний, Невнятны ветви и лицей. Как будто легкую беспечность И роскошь Царского Села Здесь навсегда пересекла Иной стихии бесконечность. *** Карьером! Стоя на седле, За здравие! Единым духом. Уже бутылки на земле, Карьером! У коня под брюхом. С земли пятак на всем скаку, Кинжал качнулся на боку. Другой в погоню. Оба рядом. Два человека, два коня, И выстрел. Это, оттеня Тяжелого дворца фасадом, Мерцает солнце. Стремена Блеснули возле галуна. Упал. И снова в летнем свете Пыль заклубилась. Это третий. Скорей, скорей! Ведь тот зовет (Считается, что ранен тот). Всё ближе, ближе, как замечу? Без остановки, без толчка, С налету, с воздуха рука, С земли рука руке навстречу, И конь пришпоренный несет Двоих, не замедляя хода, И цепь городовых у входа Дает дорогу, и «ура», И эхо, чище серебра. И вновь казак, как кошка ловкий, Летит с веселием в лице, И панорама джигитовки Все оживленней. На крыльце За императором движенье Плюмажей, шапок, эполет… Ночь. Ветер. Немана теченье, И часового силуэт. И повелительней, и глуше, Чем трубы мирных трубачей, Гортанный грохот батарей Гудит. И стонущие души В дыму и пламени скользят, Как грешники кругами ада, За тенью тень, за рядом ряд, И длится, длится канонада. Как эти дни запечатлеть И как перехватить паденье? Не может в воздухе висеть Такая тяжесть… Наслоенье Веков, исчезни; Третий Рим, Эпоха цезарей, исчезни! Сквозь медленный и плотный дым Все тягостней и бесполезней Мерцает Царское Село. С полей унылых донесло Проклятия. И без слиянья Лежат в покое неживом Дворец, аллеи, изваянья, И дым, растущий день за днем. *** Предчувствуя еще в прихожей Свои же строки, в кабинет, На сумрак Рембрандта похожий, О, не последний ли поэт Вносил с собой и шорох сада Екатеринина, и страх Бесцветной жизни. Ты, Эллада, В его слабеющих мечтах Ты к нашей жизни приближалась Так часто. Дивная усталость Перегруженной тишины. Где Анненский? И где просторы, В которых он искал опоры? вернуться Впервые: Оцуп Н. Встреча: Поэма. Париж, 1928. Поэма была встречена вдумчивым разбором Ю. К. Терапиано: «Мир представляется Оцупу в двойственном, взаимно проникающем друг в друга, бытии двух начал: земного и постоянно прорывающегося сквозь видимые формы мира духовного. Здесь мы живем как бы в тумане, «в дыму», но все явления этого плана приобретают свой настоящий смысл лишь в бытии высшем. Недостижимость, недовоплотимость этого высшего смысла и обуславливает то, что рассеянная среди форм видимого мира душа неудержимо тянется вверх к ведомому, но не видимому; поэтому печаль, как «осеннее солнце», освещает мир видимый. Печаль в видимом мире — отражение вечной жизни, ее утверждение, оправдание, мог бы сказать Оцуп» (Новый корабль. 1928. № 3. С. 60–62). Следивший за развитием Оцупа как поэта с самого начала его литературной деятельности Г. Адамович делился своими ощущениями по поводу поэмы: «Смутно чувствуется его рост, изменение его творческого образа. Смутное ощущение мне захотелось сделать ясным, — «проверить». И я увидел, что не ошибся. Из глубины, точнее, издалека идущий голос. Множество препятствий на пути — как будто луч, пробивающийся сквозь облака. «Современность», чуть-чуть слишком поверхностно, слишком по-брюсовски воспринятая, механика и фокстроты, аэропланы и революция; затем любовь, «печальная страсть» на фоне этих роскошно размалеванных декораций современности; затем воспоминания, как у Анненского, исторически условные, но где Троя и Рим становятся именами какого-то исчезнувшего величия, исчезнувшей прелести; и наконец недоумение «человека», впервые как следует раскрывшего глаза и видящего, что мир проще и сложнее, беднее и прекраснее всего того, что ему мерещилось до сих пор. О, первый холод мироздания, О, пробуждение в плену! Оцуп еще сопротивляется. Ему еще хочется, чтобы голос его гремел, как труба, вещающая о «великих делах нашей эпохи». «Устал ли я на самом деле?» — спрашивает он сам себя. Если бы позволено было ответить за поэта, я бы сказал: нет, не устал. И неотчего было уставать. Устают люди от жизни, от мелко-ежедневных, привычно незаметных попыток взять ее приступом, «в лоб», раз навсегда. И от неудач в этом редко удающемся деле. Миражи и донкихотские мельницы человека не утомляют. Напрасно поэт считает героическим то время, когда он с мельницами воевал. Оцуп к этому склонен. По-видимому, это вечный самообман поэтов, вечный их «романтизм»: было и нет, мелькнуло и исчезло. Со стороны мы скажем: не было и пришло, не существовало и явилось. Ибо сейчас поэт, не жмурясь и не отворачиваясь, смотрит на реальность. Это героичная борьба с картонными драконами «современности» и воспевания прошлого по учебнику Иловайского. Надо прислушаться к мужественному голосу Одупа, и сейчас он вправе требовать внимания. Это один из тех немногих поэтов, которые рано или поздно вознаграждают слушателей за доверие к себе» (Звено. 1927. № 212. С. 2). В рецензии Вл. Ходасевича отмечены «точность, но не сухость рисунка» и «способность показать, а не рассказать» (Возрождение. 1928. 8 марта). Наконец, пристальный аналитический подход к творчеству Оцупа продолжал развивать один из самых тонких критиков в эмиграции — П. М. Бицилли: «В качестве основного размера взят «подобающий поэме», однако давно уже, еще Пушкину, «надоевший», традиционный четырехстопный ямб, употребление которого сейчас само по себе создает впечатление «стилизации», пародирования, несерьезности. Тем разительнее действуют вдруг прерывающее его монотонное, нашим ухом уже почти не улавливаемое колыхание, словно откуда-то брошенные, свободные стихи — момент наивысшего смятения, припадка острой тоски и в то же время какого-то мгновенного озарения, угадывания какой-то «философии» истории, сказал бы я, если бы от этого слова не отдавало рассудочностью, исключающей поэзию. И так же разительно, как это intermezzo, действует столь же неожиданно налетающий финальный гимн: внезапно, в полном контрасте со всеми предыдущими, легкими, беглыми, мелькающими, создающими впечатление какой-то жидкой, быстро текучей, прозрачной стихии, звучаниями, темпами, ритмами, образами, массивно, внушительно, разносятся тягучие, густые, широкие трехдольные («некрасовские») стихи и столь же внезапно смолкают. Следовало бы показать, как из этих стилистических противоположностей возникает единство, как этот ряд коротеньких стихотворений соединяется в подлинную поэму, вскрыть весь тщательно скрытый тонкий и хитрый расчет, с каким возведено это миниатюрное, столь замысловатое в своей стройности и кажущейся простоте, здание» (Совр. записки. 1928. № 35. С. 541–542). Царское Село. Odi profanum vulgus… — «Ненавидь чернь непросвещенную» (Гораций. Оды). Скамья на пьедестале — памятник Пушкину работы Баха. 5. Италия. Бернини Джованни Лоренцо (1598–1680) — архитектор и скульптор, автор фонтана на площади Навона в Риме и проекта фонтана Треви. |