«На французских кладбищенских плитах…» На французских кладбищенских плитах Я люблю разбирать имена. Я присутствие в землю зарытых Чувствую — не чужая страна. Разве не героини Бальзака, И Флобера, и даже Бурже К петербуржцу выходят из мрака: Улыбнуться и prendre conge? [5] Хорошо, что уроки чужбины, Претворившие воду в вино, Подтвердили, что «гроздья рябины» И «березки» забыть не грешно. «Зашлепанные мокрым снегом…»
Зашлепанные мокрым снегом, Бегут с усилием вагоны. И трудно шапкам и телегам Сквозь ветер двигаться соленый. То вековых буранов соль, России въедчивая боль. В ней столько силы несомненной, Что даже человек над Сеной Сквозь хрупкий западный уют Всем сердцем слышит край огромный, Где тучи злые слезы льют И стонут мучеников сонмы. «Галстук медленно развяжет…» Галстук медленно развяжет, С сапогами на кровать, Тяжело вздыхая, ляжет, Но уже не может встать. А другой, курок сжимая Холодеющей рукой, Скажет: «Видишь, дорогая, Что ты сделала со мной?» Раб не вынесет неволи, Воина убьют в бою, Ну а мне навеки, что ли, Ты даруешь жизнь мою? В отдаленье парус сгинет, Бесполезен мой протест, И красавица покинет, Или — хуже — надоест. «Нет, не музыка ропот такой…» Нет, не музыка ропот такой, Не отчаяние, не поэзия: Словно шорох воды дождевой На покатом железе. Странный шум, непонятно о чем, Кажется, извещая о бедствии, Возникает в молчанье твоем И растет, как рыдания в детстве. Ничего, не случилось с тобой, Это может быть чье-то несчастие, Отголосок тревоги чужой Или страсти. Только ты не ропщи, не жалей, Не напрасные эти волнения, Им, как жизни летящей твоей, Есть причина и нет объясненья. «В неровный век без имени и стиля…» В неровный век без имени и стиля. Когда былое в щепы размело, Попробуй оценить Леконт де Лиля И трудные заветы Буало. Знай: чтобы о волнениях земных Сложить достойное повествованье, Во-первых, нужно самообладанье И холод расстоянья, во-вторых. Я не один сейчас зажег огонь, Не мной одним тоска овладевает — Вот и другой: прозрачная ладонь Глаза от света лампы закрывает. Он тоже сочинитель — на земле Немало нас, и часто нам не спится, Под утро просыхает на столе Значками испещренная страница. Мы пишем о несчастиях: о том, Как пьет один, ничем не обольщаясь, И как другой, измученный трудом, Пришел и лег в постель, не раздеваясь. Писать о радости не станем мы, Она бедна — мы цену ей узнали. На лоб возлюбленной следы печали Легли прочнее шелковой тесьмы. А если мы о счастии поем, То лишь затем, что в жребии непрочном Мы помним и волнуемся о том Высоком, беспредельном и бессрочном. Потомство нас оценит: наш закал Любви достоин — это сердце билось Спокойно, чтобы голос не дрожал, И внятно, чтобы эхо пробудилось. 1924–1926 «Где снегом занесённая Нева…» Где снегом занесённая Нева, И голод, и мечты о Ницце, И узкими шпалерами дрова, Последние в столице. Год восемнадцатый и дальше три, Последних в жизни Гумилёва… Не жалуйся, на прошлое смотри, Не говоря ни слова. О, разве не милее этих роз У южных волн для сердца было То, что оттуда в ледяной мороз Сюда тебя манило. «Раскачивается пакет…» Раскачивается пакет, И зонтик матовый раскрыт… Довольно бережно одет, Он не особенно спешит. Поспешно семенит за ним Невзрачный, сгорбленный, в очках, Подальше с кем-то молодым На очень острых каблучках Проходит женщина. За ней Какой-то розовый солдат. И целый день, и сотни дней, И тысячи, вперед, назад Идут бок о бок или врозь Не те, так эти, где пришлось… Ни человека, ни людей (Живые, да, но кто и что?), А сколько жестов и вещей, Ужимок, зонтиков, пальто. |