III. «Проснулся на душистом сеновале…» Проснулся на душистом сеновале… Уже три дня я ничего не помню О городе и об эпохе нашей, Которая покажется наверно Историку восторженному эрой Великих преступлений и геройств. Я весь во власти новых обаяний, Открытых мне медлительным движеньем На пахоте навозного жука. В тот миг под пахаря земля бежала, Ложась свежо слоистыми пластами Направо от сверкающей дуги. Тот человек простым и мудрым делом Усердно занятый, забыл наверно, Что мы живем в особенное время, А я тем более: мое вниманье — На дерне срезанном со мною рядком, Где медленно ползет навозный жук. Какие темно-синие отливы, Какая удивительная поступь, Как много весу в этом круглом теле, Переломившем желтую травинку, И над глазами золотые брови Я кажется заметил у него. Он копошился, я его потрогал, И пробуждением земли весенней Почуяла горячая ладонь, А ухо, вместо рассуждений мудрых О переменах, различило ропот От крыл быстролетящих диких уток. 1918 В ДЫМУ (1926)[2] I «Я с винтовкой караулю…» Я с винтовкой караулю, На вершинах снег и мгла, Сжатый воздух гонит пулю Из нагретого ствола. Вспыхнет, свиснет, и долина Зааукает в ответ. Пыльной тучей из-за тына Вылетел мотоциклет. Сразу стало небывалым Всё что было. Страшный Суд. Накрывают одеялом, В небо медленно несут. Дама и полковник в зале, В зале штаба над Невой: «Умоляю, вы узнали? Под Вилейкой… Рядовой…» «Счет давно уже потерян…» Счет давно уже потерян. Всюду кровь и дальний путь. Уцелевший не уверен — Надо руку ущипнуть. Все тревожно. Шорох сада. Дома спят неверным сном. «Отворите!» Стук приклада, Ветер, люди с фонарем. Я не проклинаю эти Сумасшедшие года — Все явилось в новом свете Для меня, и навсегда. Мирных лет и не бывало, Это благодушный бред. Но бывает слишком мало Тех — обыкновенных — бед. И они, скопившись, лавой Ринутся из всех щелей, Озаряя грозной славой Тех же маленьких людей. 1922
«Лови. Лови! и вороная в мыле…» Лови. Лови! и вороная в мыле. Под деревом зевака с узелком. В канаву человека повалили, И кто-то в лоб ударил каблуком. Мы с детства привыкаем и не плачем — И Шиллер, и влюбленность, и закат, А рядом эта сволочь над лежачим — Подумав до же мир богат. Вот и теперь — ни выстрела, ни стона, Надолго ли — не знаю: ночь ясна. Поля по обе стороны вагона, И женщина с цветами у окна. 1922 «Как скоро мир преобразили…» Как скоро мир преобразили, Как равнодушно земля летит. Немецкий философ в автомобиле Вчера из-за угла убит. Нам, уцелевшим от пожара В самой неслыханной стране, Какое нам дело. Вздыхай, гитара, — Почитаем стихи, зайдём ко мне. Но если ты поверишь Энею, Ожесточённому в морях, — Я всё ещё любить умею, И я вздыхаю на пирах. Люблю подруги синие очи, Такой подруги, которой нет. Люблю века, они короче Наших невыносимых лет. Играют в карты, льют в стаканы Забвенье и зелёный сок. Нева, поля и крест деревянный, А там — Берлин и пуля в висок. 1922 «Канаты черные ослабь…» Канаты черные ослабь, И дрогнет пароход, И элегическая рябь Чуть освещенных вод. Прощай, прощай! до фонарей Во всю длину реки Отплытие от дальних дней Провозгласят гудки. Не уставая винт стучит, И Сена в дальних днях, И пушки, мирные на вид, На желтых берегах. А в море ржавая заря, И, ей наперерез, Дредноут, похожий на угря, И грохот до небес. За это время шар земной Прострелен до прорех, Переменился голос твой И чувства — так у всех. Куда же мы? Туда, туда, Не замедляйте ход. Хочу подталкивать года И этот пароход. вернуться Впервые: Оцуп Н. В дыму: Вторая книга стихов. Берлин: Петрополис, 1926. Сборник отмечен содержательной рецензией П. М. Бицилли: «.. стихи Оцупа доставляют то — большое — удовольствие, что никакой «прием» из них не выпирает и что «формализму» здесь поживиться нечем. Само собой разумеется, что наметавшийся формалист и тут бы усмотрел «прием» (прием отказа от всяких «приемов») — и был бы прав. Очевидно, у Оцупа, как у всякого поэта, есть своя — сознательная или бессознательная — поэтика; и отчасти она выясняется, если читать его стихи, напечатанные в сборнике «В дыму», подряд, начиная с более ранних (слабых) и кончая стихами 1925—6 годов — превосходными. Выясняется, по крайней мере, его поэтическая тенденция — усилие освободиться от «литературы», которой, после art poetique Верлена, в силу слишком усердного следования его правилам, сделалось все то, что он в качестве «истиннопоэтического» («музыки») противопоставлял «литературе». Но после освобождения от «литературы» что осталось у Оцупа? Чем так хороши его хорошие стихи, где уже усилия нет, — по крайней мере не видно, где уже никакая «техническая задача», по-видимому, не разрешается? Вот именно этим — отсутствием бьющих в глаза «приемов». Ничего специфически «поэтического», слова самые «обыкновенные», но и никакой нарочитой простоты <…>. Его стихи — не более как медиум между ним и читающим. Они вполне, так сказать, прозрачны, их как будто не видно. Символ «адекватен» тому, что он символизирует, и до «него самого» нам уже нет дела. Не значит ли это, что задача поэта выполнена Оцупом до конца?» (Совр. записки. 1927. № 32. С. 486–487). Глеб Струве, сопоставляя «В дыму» с одновременно вышедшим сборником Юрия Терапиано «Лучший звук», утверждал: «Оцуп гораздо меньше отстоялся, он не так уверен в себе, он может написать иногда совсем плохое стихотворение и часто в его стихотворениях вкраплены плохие строки. Но он больше волнует. Он конкретен, тогда как Терапиано часто отвлеченен. Терапиано — вне времени. Оцуп — весь под тяжестью недавних лет». Это влияние недавних лет, войны и революции («сумасшедшие года» — называет он их в одном месте), особенно сильно в ранних стихах, разорванных и расхлябанных. Я не хочу обвинять автора в этой внешней разорванности и расхлябанности: знаю их, если можно так выразиться, «непреднамеренную умышленность». Для многих, может быть, стихи Оцупа в силу этих логических разрывов покажутся непонятными. Нужно какое-то усилие читательского воображения, чтобы следовать за мысленными эллипсизмами поэта, в двух строчках неожиданно соприкасающего разные плоскости. На такой разноплоскостности, на таком тематическом перескакивании построена вся лирическая поэма «Дон Жуан», например. «Сумасшедшие года» оставили свой след не только на формальном строении стихов Оцупа, они дали ему вкус к «страшным» темам (ср. стихотворения: «Лови. Лови! и вороная в мыле…», «Звезды блещут в холодном покое…», «Мы передвинулись в веках…»). Поэт стал особенно зорок ко всему страшному и уродливому, ко всем изъянам этого «несовершенного и зловещего» мира. Но всего лучше в книге Оцупа те более поздние стихи, в которых чувствуется, что он преодолел влияние сумасшедших лет и увидел свет, при котором …изнутри слова и вещи Я вижу, и тогда понятно мне, Что в мир несовершенный и зловещий Мы брошены не по своей вине. Эти более поздние стихи, составляющие заключительную часть книги, помечены 1925—26 гг. Среди них есть одно произведение, за которое можно простить Оцупу все его плохие стихи» (Рус. мысль. 1927. № 1. С. 113–114; «одно произведение» — стихотворение «Не диво — радио: над океаном…»). Сопоставление тех же двух сборников находим и в одном из обзоров Вл. Ходасевича: «Терапиано хорошо знает себя, Оцуп только пробует высказать и осознать то, что в нем бродит смутно, неосознанно. Терапиано всегда точен, Оцуп же — приблизителен. Терапиано хорошо взвесил свои возможности и не посягает за их пределы. Оцуп, напротив, все время пытается «выйти из себя», отчаянным усилием превзойти себя — и, надо признать, это ему иногда удается, и это — самое ценное в этой поэзии. В стихах Терапиано всегда чувствуется холодок расчета. Оцуп его теплее, живее, в нем больше «взлета», — зато он порой и срывается так, как Терапиано, пожалуй, не позволит себе сорваться. Они так же не схожи и в тех литературных влияниях, которые на себе испытывают. Тут разница не только в именах тех, кто влияет. Любопытно, что начинающий Терапиано смотрит дальше в прошлое, нежели не столь молодой Оцуп. Терапиано прислушивается преимущественно к Вячеславу Иванову, к Брюсову. На Оцупа сильнее влияет Блок, отчасти Гумилев, а в стихах последних двух-трех лет — кажется, пишущий эти строки. Самые темы младшего, Терапиано, — древние. Старшего, Оцупа, волнует и одушевляет современность. Терапнано изучает гностиков, Оцуп не покидает улиц Парижа, Берлина, нынешнего Неаполя, совсем недавнего Петербурга. Лишь однажды, в стихах о Дельвиге, заглянул Оцуп лишь на сто лет назад — и тотчас сделал маленькую историческую ошибку». В чем состояла ошибка Оцупа, Ходасевич разъяснил в одной из последующих статей: «Живя в Петербурге с 1811 по 1831 г., Дельвиг, несомненно, проходил по набережной. Делия в стихах его упоминается. Но Оцуп говорит, что «Дельвиг томно над Невой бродил» и «это имя называл и тоже смотрел в глаза»… В том-то и дело, что Дельвиг был очень толст, даже тучен, страдал одышкой, почти не мог ходить пешком… Где уж было ему «томно бродить» над Невою! Это — раз. Во-вторых, по Оцупу выходит, что Дельвиг «бродил» с возлюбленной, которой «смотрел в глаза», называя ее Делией. Вот уж это ни на что не похоже. Условные имена Делии, Хлои, Темиры, Лилеты и т. д. употреблялись только в стихах как псевдонимы, заменяющие действительные имена возлюбленных. Эти псевдонимы обычно состояли из стольких же слогов, как и настоящие, скрытые имена, и несли ударение на том же слоге. Так, Темира могла заменять, например, Надежду, Хлоя — Анну и т. д. Но неужели Дельвигу могло прийти в голову, даже (допустим) гуляя с Пономаревой или с Салтыковой, называть ее псевдонимом, Делией, — наяву, не в стихах?. Вот все это, взятое вместе, и не правдоподобно. Тучный, ленивый, никогда не снимавший очков, задыхающийся Дельвиг — бродит над Невой, смотрит в глаза, и называет барышню или даму вымышленным именем — конечно же, это «маленькая историческая ошибка» для Оцупа, специально Дельвигом не занимавшегося, вполне простительная. Еще раз жалею, что Оцуп обиделся на мое замечание и вынес на газетные столбцы крошечное пустячное недоразумение, которое мы могли бы разрешить «в кабинете ресторана, за бутылкой вина», не утруждая читателей нашим мелочным спором». Наконец, дружественно настроенный по отношению к автору Г. Адамович писал: «У Оцупа есть тема. И, вероятно, будет стиль. В его книге ранние стихи значительно отличаются от позднейших, но все же в ней есть единство. И с этим единством связано то, что она оставляет впечатление истинно поэтическое. <…> Стихи Оцупа отражают смятение человека «страшных лет России» перед всем, что довелось ему увидеть. Катастрофы, потрясения, разрыв мировых декораций — фон этих стихов. Впереди — любовь, похожая на обожествление какой-то новой Беатриче. Это проходит через всю книгу и это лучшее, на мой взгляд, что в его книге есть. Для своего «бледного ангела» поэт нашел слова прекрасные и простые. Но восторг его малодлителен. Любовь в основе своей неуверенна. Стихи начинаются мужественно и бодро, кончаются элегически-безнадежно. Это не упрек, конечно. Ощутительно в поздних стихах Оцупа влияние Ходасевича и отчасти Блока периода «Седого утра». Но и сквозь влияние ясно видно лицо настоящего поэта» (Звено. 1926. № 176. С. 1–2). Отметим также рецензию С. Горного (Сегодня (Рига). 1926. 26 июня). «Я с винтовкой караулю…». Вилейка — город в Белоруссии. |