На критику Брюсова имажинисты отвечали развязно, ловко, вполне по вкусу публики. Публика поддержала, конечно, «веселых ребят», голосовала за них, и осужденным оказался сам прокурор Брюсов.
Вообще имажинисты вели себя, как когда-то символисты, с той лишь разницей, что символисты в самом деле сражались за какие-то новые ценности, а имажинисты хотели ослепить и озадачить читателей и слушателей только затем, чтобы вызвать шум вокруг своей непрочной славы…
Гасили огни в кафе, мы с Есениным вышли на Тверской бульвар, выбрали скамейку, свободную от влюбленных, сели и продолжали разговор, начатый в кафе.
Говорили мы о друзьях Есенина, имажинистах, Есенин отлично знал цену своему литературному окружению. Сидя один на один с Есениным сначала в кафе, потом на скамейке Тверского бульвара, я убедился, что «крестьянский поэт» был гораздо проницательнее, чем это принято думать о нем.
— Шершеневич, — говорил мне Есенин, — никогда я не считал его поэтом. И слава-то его не своя, а отцовская. Помните знаменитого юриста Шершеневича? Тот был поталантливее сына. Я даже песенку сочинил:
Шершеневич был профессор,
Шершеневич есть поэт.
Не менее суров был Есенин и к другим своим собратьям по имажинизму. Кажется, снисходительнее, чем о других, он отзывался о К., с, которым мы встретимся ниже.
— У этого хоть по крайней мере грусть какая-то слышится, а те только в барабаны бить умеют.
Есенин был в ту ночь очень грустно и лирически настроен… Нередко он встряхивал голову каким-то странным движением, объяснявшим его строчки:
Потому что, тот, старый клен
Головой на меня похож.
Было во всей искренней и печальной простоте Есенина, охотно согласившегося сидеть со мной до утра, что-то подкупающее. Не знаю, когда он был более собой: в роли «знаменитого скандалиста» или в тихой и грустной простоте, но, если бы не встреча ночью в Москве, я не понимал бы той симпатии, которую испытывали к Есенину многие из знавших его,
Я снова встретил Есенина уже в Берлине за месяц до его возвращения в Россию…
Как-то часа в четыре я зашел в один из русских ресторанов на Моцштрассе поговорить по телефону. В этот час в ресторане не бывает никого, кроме швейцара и двух-трех скучающих кельнеров. Телефон был занят. Пришлось ждать. Из обеденного зала вышел, чуть-чуть спотыкаясь, средних лет человек. Я с трудом узнал Есенина. У него были припухшие глаза и затекшее лицо. Руки его дрожали. Он был одет щеголевато, но держался с какой-то «осанкою заботной». Видно было, что модный костюм и новенький галстук стесняют его не меньше, чем в свое время маскарадная поддевка и вышитая рубаха с пояском. Он остановился, на пороге и стал звать швейцара.
Тот явился на зов.
— Послушай, швейцар, у меня шуба была.
— Так точно, была.
— Тогда посмотри, пожалуйста, нет ли у меня денег карманах.
Швейцар подал странному клиенту богатую бобровую шубу. Тот принялся выворачивать карманы, наткнулся на бумажник, обрадовался. Встретившись со мной глазами, Есенин молодцевато выпрямился, весело со мной поздоровался и стал звать в ресторан выпить чего-нибудь. Я отговорился.
— Ну, завтра тогда. В это же время. Хорошо?
— Почему же в это время, а не раньше?
— Раньше я не встану. Сплю очень поздно.
Назавтра я прийти не мог, но через несколько дней, обедая позднее обычного в том же ресторане, я увидел Есенина, он был не один, с ним был его приятель, имажинист К., тот самый, которого Есенин «за грусть» жаловал больше, чем других имажинистов.
Мы сели за один стол. С имажинистом, одним из спутников Есенина, я познакомился при обстоятельствах, довольно своеобразных.
Было это в дни нэпа, в Петербурге. В особняке, принадлежавшем раньше Елисееву, ярко горели люстры. Бывший лакей Елисеева, Ефим, в белых нитяных перчатках, стремительно сновал взад и вперед, разнося чай на подносе, в залах, где зеркала отражали петербургских писателей и их дам.
Все были принаряжены, то есть вместо валенок надели туфли и ботинки. Это был вечер Дома Искусств, разрешений властью по случаю нэпа.
Веселость была такая, какая только и могла быть в те дни: смеялись не потому, что было весело, а потому, что хотелось сделать вид, что веселиться еще все-таки можно. Выходило это довольно плохо, шумно и бестолково, но скандала в воздухе не чувствовалось.
Почувствовалось и даже очень, когда каким-то образом в зале появился пренеприятного вида военный. Он подошел к одной из дам и отпустил ей какую-то грубую шутку.
Муж дамы, П., — ударил обидчика.
Тот спокойно принял пощечину и заявил еще спокойнее:
— Будьте любезны следовать за мной.
Я был рядом, и когда военный схватил П. за руку, я вступился за П.
— И вы будьте любезны следовать за мной, — обратился ко мне военный.
Так как ни П., ни я и не думали идти за неприятным знакомцем, он вышел на лестницу, кликнул кого-то и вернулся в зал с тремя красноармейцами.
— Теперь, я надеюсь, вы последуете за мной.
Поняв, с кем мы имели дело, ни П., ни я не могли сопротивляться. Мы готовились следовать за чекистом, который пылал жаждой мести и, конечно, имел полную возможность эту месть утолить.
Никто из наших собратьев, терроризированных, как и мы, не посмел вступиться за нас.
На счастье наше, в зале случился московский имажинист К.
Он сделал то, что казалось нам невозможным. К. сумел в две минуты запугать чекиста какими-то своими московскими связями, пригрозил ему, что подаст на него жалобу куда-то, и, к удивлению всех нас, чекист с красноармейцами исчезли.
Таковы были связи и сноровка московских имажинистов, О них писали, будто они эти связи умели направлять не только на пользу кому-либо, но и во вред. Этого я не знаю. В нашем случае К. выступил в роли защитника.
Возвращаюсь к моей встрече е Есениным в русском ресторане Ферстера. Темнело. В сероватых сумерках» держась руками за голову и раскачиваясь, Есенин читал мне стихи. Мы были одни за столиком. К. ушел куда-то на полчаса.
Почему-то я обратил внимание на стриженую голову Есенина. Она больше не походила «на клен», и поэт больше не мог сказать про себя:
Голова моя, словно август,
Льется бурливых волос вином.
Вообще весь тон и вид Есенина говорил о крушениях и разочарованиях. Он читал стихи голосом, задыхавшимся от накипевшей злобы и слёз. Эту странную манеру читать он усвоил себе давно. Иногда она очень гармонировала с горечью его стихов и завывающим тревожным ритмом их. Так было и тогда.
Есенин читал стихи, посвященные Дункан:
— Что ты смотришься синими брызгами
Или в морду хошь?
Есть в этих стихах, нарочито и местами неприлично грубых, настоящее лирическое вдохновение… Я попросил прочесть еще что-нибудь.
Есенин стал читать бесконечные отрывки из «Страны негодяев».
Недавно мне случилось проверить мое тогдашнее впечатление: в третьем томе стихов Есенина, выпущенных Госиздатом, среди других непомерно больших и по большей части слабых вещей, напечатана и эта. Читая теперь то, что я слышал от автора у Ферстера, я думаю, что не ошибся тогда: стихи вялы, невыразительны, прозаичны и не могут идти в сравнение с лирикой покойного поэта…
Зная самолюбие Есенина, я высказал ему свое мнение в форме достаточно осторожной. Но и это показалось ему оскорбительным. Он вскочил навстречу входившему К и бросил ему: