СЛЕДЫ Безусловно, след вот этот — твой. Тысячи следов, чего бы ради! Птичками на белой мостовой, словно на полях моей тетради. …Символы моих ночных ошибок, синие, как на лице ушибы… Отыщу в толпе лицо любимое, в словарях найду слова хорошие, как собак — дорогами избитыми — за город на свежую порошу, на поля, от злых пометок чистые, там, где снег невеждой не зачитан. Может, ты лисинкой рыжей — в горы? Может быть, волчинкой синей — Может, куропаткой белой-белой крестики по снегу раскидала? Улетела тихо за пределы, в жирные шиповники Китая? И уже кресты ведут обратно, в стороны, в обрывы, в ямы, в горы — черные вороны для порядка проходили по полю проторенному, протараненному, раненому снегу, смятому, истоптанному страшно. У крестов вороньих о тебе я спрашивал, и кресты мне отвечали: «Нету». Снег идет, следов не оставляя. «Над белыми реками стаи летят…» Над белыми реками стаи летят, как черные хлопья сгоревшего лета, летят, развеваясь, как черные ленты, летят мои утки, куда захотят. Озера соленые, сладкая тина, чебак африканский, негорький, бескостный!.. Мне кажется-— с медленной стаей утиной покинула родину Птица Спокойствия. И сизые перья осели на реки, ушла, я боюсь, что устанет, устанет, останется там, где навеки, навеки я сам бы остался. Наверно 6, остался. …Весною восходят они Из-за гор,_ лучами тяжелыми, первые клинья, устало вонзая потертые крылья в прозрачный и вязкий воздушный раствор. ДЕВУШКА НА ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ Zapomniec — забывать. Zabytiek — памятник. Польск. В пустых бараках Майданека пахло сырой стариной. Высились под крыши груды обуви, серых волос. Маленькая газовая камера (30—40 кв. м). Крематорий, сжигавший человек двести в день. Варвары. Сегодняшняя техника позволяет мгновенно превратить в пепел все 3,5 млрд. вместе с этими газовыми каморками и крематориями. Адама[22] манили в Адэм[23]
и пугали адом. А ну-ка, наука! И — явлен Адаму, атом. Уютное прошлое уже не может повториться в наш веселый и доблестный век. …Чиновник из люблинского магистрата жаловался на художников. До сих пор не создали подходящего памятника двум миллионам погибших в Майданеке. «В Бухенвальде, в Освенциме и в других, говорят, уже поставлены, а у нас все еще чешутся». Он произнес — «тешутся». Памятник создать трудно. Легче — сжечь, расстрелять, уморить голодом, чем придумать, «вычесать» глубокомысленную композицию, которая бы, напоминая, утешала. И потому, наверное, в художники не каждый, идет. Но каким все же должен быть памятник жертвам?.. I Концлагерь — это не только труба и дуб зеленого дыма — в небо. Это — голая площадь, это — трава, которой на площади нету. Выискан, съеден каждый вершок — корешок. Редкие (через проволоку) листки залетали из леса кленового осенью. Их съедали. Узникам снились, от голода желтым,— клевер, люцерна, ромашки и желуди. Тысячи снов клубились над трупами, сплачиваясь в лохматый стог, в котором — полынь и дикий чеснок, сочный лопух и ревень высокий, мясистый кактус, типчак и осока. Этот гербарий был гербом голода. «Три года после нас не росла трава»,— в Освенциме и в Майданеке я слышал эти слова. II Рядовой неизвестный концлагерь близ Ополе-города, всего 300 тыс. военнопленных, убитых голодом. …Было очень тепло и тихо, сентябрь, отдых. Шумели шмели недовольно в громадных ромашках, нервный ваятель пил ароматный воздух, запрокинув лицо, как из фляжки. На постаменте — фигура скелетная скомкана. Этот памятник приз получил на каком-то конкурсе. Я должен был восхищаться великой скульптурой, ее положением жутким, ее кубатурой. Прекрасно набран, впечатан памятник в небо, скелет читался огромной каракулей — ХЛЕБА! (Так пишут стихи, вынося идею в заглавие. Так громко просят не хлеба, а славу). III Как уже сказано, было тепло и тихо, глаз, уставший от грома знаков, жаждал петита. Дева в траве загорала, раскинув руки. Лениво мяла травинку губами упругими, алела разлаписто, как лист, занесенный ветром из леса кленового, который — в двух километрах: ефрейтор валялся рядом, лоснясь лакированным поясом , довольный, как будто — по голому полю ползал, нашел, приволок, задыхаясь, любимой узнице добычу зеленую — стебель травинки узенький. Они лежали рядом с запретом «ТРАВУ НЕ РВАТЬ». Случайно ли это? Наверное, просто — дерзость, В скверах и парках мы эти таблички с детства привыкли не замечать. Но здесь — замечательно слово — нашел свое место действенное этот петит, уверенный, как невозможность, (когда-то заставят и станет любая пошлость трагически девственной). Памятником человеку (логика такова!) не камень и не железо — стала трава. Выросшая на удобренном пеплом подзоле, на плоской поляне близ польского града Ополе. И я ощутил внезапное чувство утраты — хочу увидеть гения из магистрата, который, не помышляя о славе, вбивал в пырей лучшую эпитафию жертвам концлагерей: «Траву не рвать!» IV Художникам нечего делать на этом поле, таланты их бесполезны — они болезненны. Поле — всего лишь символ свободной воли, обыденность здравых запретов — это поэзия. Любые запреты наполнены светом предчувствий, бессильна фантазия предугадать их путь, но кажется мне: свободное их присутствие скажется в ходе историй когда-нибудь. Я помню и первую заповедь и еще, люди не понимают иносказаний, пока не увидят собственными глазами закон, воплощенный: «В историю вход воспрещен». Теперь я с тревогой вглядываюсь в запреты. Их много понаготовили поэты из горсоветов: «НЕ ШУМЕТЬ». «НЕ СОРИТЬ». «НЕ ВЫСОВЫВАТЬСЯ». «НЕ ПЛЕВАТЬ». В казарме одной я видел: «НЕ ВОЕВАТЬ». В публичном доме видел; «НЕ ЦЕЛОВАТЬ». О, если бы мог запретить магистрат голодать, убивать, изменять, насиловать, унижаться. Художникам лгать запретить бы и обижаться. Я бы разрушил все изваянья Плача, чтоб росла трава после нас, ничего не знача, чтоб лежали в траве, лениво нежась, любимые, ничего не зная про то, что они убитые. Я бы больным поэтам прописывал истины, иносказания — лживы, они убийственны. Поле — свободный символ здоровой воли, Пройдя сквозь дебри, мы снова голы на этом поле. Зузане Шавырдовой, Иванке Павловой, Сентябрь. Ополе. вернуться С о р (каз.) — высохшее соленое озеро. |