— Я спрашиваю о вашей знакомой, похожей на Аню.
— О моей знакомой? — переспросил растерявшийся Алик и бросил искоса взгляд на Даниила. Прощаясь с Аней, он, Алик, ничего не сказал, кажется, кроме того, что его знакомая похожа на нее. Почему же Даниил вдруг спросил, сильно ли он любил ее?
— Моя знакомая не была похожа на Аню, — сказал Даниил, — Ириной звали ее. Мы учились в разных школах, она — в женской, я — в мужской. Теперь таких школ уже нет, но в наше время были.
— В наше время — тоже. — Алик давал этим знать, что и он имеет кой-какое отношение к тем временам.
— Да. Вы тогда были, вероятно, во втором или в третьем классе, а я — в девятом… Я — в девятом, а Ирина — в восьмом. Мы жили недалеко друг от друга и почти каждый вечер виделись. На новогодней елке в Колонном зале я познакомил ее с одним моим товарищем…
Даниил остановился возле деревца с обвисшими ветвями, закурил, затянулся и, пройдя несколько шагов, продолжал:
— Толя был способный ученик, очень красивый — рослый, статный, с голубыми глазами, даже с ямочками на щеках… Но странная у него была повадка — у других все выспрашивал, а о себе — ни слова. Он у меня дома был несколько раз, а я у него — ни разу.
«А мы бывали друг у друга — я у Бориса, Борис у меня», — хотелось Алику сказать.
— Недели через две-три после новогодней елки в Колонном зале я стал замечать, что Ирина меня избегает. То сошлется на нездоровье матери, то, мол, должна пойти к подруге помочь ей готовить уроки, а когда мы все же однажды встретились, она сунула мне в руку записку и убежала. В записке было: «Не могу с тобой больше встречаться».
— Почему?
Даниил, видимо, не услышал, и Алик спросил громче.
— Что же было дальше?
— Дальше? — Даниил взглянул на Алика, будто хотел убедиться, догадывается ли тот, почему он рассказывает ему об Ирине. — Дальше случилось то, что обычно случается с шестнадцатилетним мальчишкой, когда он влюбляется и девушка представляется ему ангелом. Не проходило, кажется, дня, чтобы я не писал ей писем. Писал и рвал. Сколько я тогда стихов ей посвятил! Все влюбленные, по-видимому, пишут стихи.
— Не все.
Даниил так взглянул на Алика, что он уже ждал — вот-вот Даниил скажет: «Как? Вы были влюблены и не писали стихов?» Вместо этого он услышал:
— Возможно, что я ошибаюсь. Но тогда… Несколько стихотворений я все-таки ей переслал, с Толей переслал. Толя был единственный человек, которому я доверился — рассказал о порванных письмах, читал ему свои стихи. Стихи были грустные. Читая их, хотелось плакать… Думаете, я не плакал?
С ближайшего двора налетел ветерок, качнул деревья на сквере, смел снег с занесенных скамеек и пропал.
— В моем дневнике стали появляться двойки, даже колы, — подставляя лицо падающим снежинкам, продолжал Даниил тоном человека, ведущего разговор с самим собой, — я стал пропускать уроки, часами простаивал под окнами ее школы, ждал, когда она выйдет. Ни разу не подошел к ней, а издали брел следом, стараясь, чтобы она меня не заметила. Чего только я тогда не придумывал! Представлял себе, что стал знаменитым. Ирина приходит на вокзал встречать меня и не может протиснуться к моему вагону. Играет музыка, меня засыпают цветами… Когда тебе шестнадцать лет и ты влюблен, тебе ничего не стоит увидеть себя плывущим на льдине к полюсу, на корабле, летящем к звездам, или уговорить себя, что Гитлер жив и прячется где-то в джунглях, а ты под видом странника отправляешься на поиски. Тебе, конечно, удается поймать его и привезти в Москву — пусть его судят. В газетах напечатаны твои портреты, и ты становишься Героем Советского Союза…
Раскаленное «М» станции метро «Таганская» погасло раньше, чем они вступили на Яузский мост. Даниил не останавливался. Он шел уверенным шагом человека, знающего, куда и зачем идет. Алик, несколько часов назад искавший сходство между Аниным отцом и своим, теперь искал сходство между своим новым знакомым Даниилом и бывшим другом Борисом.
— Помните чеховский рассказ о двух мальчиках, отправившихся путешествовать по свету и задержанных в городе, в Гостином дворе? К пятнадцати-шестнадцати годам мы так же романтичны и решительны. Кто в ту пору думает о границах, буранах, штормах? Складываешь в рюкзачок все, что попадается под руку, и — айда в путь! Что скажет Ирина, когда узнает, что я скитаюсь по джунглям, пересекаю на верблюде пустыню, дерусь в Африке с английскими и американскими плантаторами? Единственный человек, которому я рассказал об этом, был Толя. Однажды Толя пришел ко мне домой и сообщил, что познакомился с капитаном парохода, отправляющегося за границу, что рассказал капитану обо мне и тот согласился взять меня с собой. Нужно только, чтобы я написал заявление. Заявление передал я Толе, обещавшему через два-три дня познакомить меня с капитаном. Но познакомились мы раньше. Назавтра в три часа ночи меня разбудили и увели туда, откуда, как мне сообщили на первом допросе, никто не возвращается. Мне вкатили пятнадцать лет, почти столько же, сколько лет мне тогда было. И вот теперь являются и хотят мне указывать — что запомнить и что забыть.
— Разве это можно забыть? — тяжело переводя дыхание, спросил Алик.
— По-видимому, можно. Но не это самое страшное в истории, что я вам рассказываю. Подлость, наручники, одиночные камеры, допросы, карцеры, этапы — это было во все времена. Страшно другое…
Прошло несколько минут, прежде чем Даниил снова заговорил.
— Однажды ночью во время допроса моего следователя куда-то вызвали, и я остался в кабинете с глазу на глаз со стенографисткой. Она была совсем еще молода, в одном возрасте, вероятно, с Аней, нежная, со светлыми теплыми глазами женщины, которая вот-вот должна впервые стать матерью. Сидим мы так один против другого, я у двери на привинченном к полу стуле, она — за столом у окна. И вдруг я слышу: «Лучше бы ты сгинул в утробе матери, чем таким на свет родился».
— Это она вам так сказала? — у Алика дрожал голос.
— Да, она — женщина, собиравшаяся стать матерью, знавшая, что я у моей матери единственный сын, что мать моя чахнет от горя, не спит ночами, что отец мой погиб в ополчении и, кроме того, что готовил уроки, я ничего еще в жизни не делал. Она, стенографировавшая вопросы следователя и ответы, которые он сам на них давал, верила, понимаете, верила, что я действительно такой, каким следователь изобразил меня в своих ответах. Вот что было самое страшное — верили!
— Зачем все это нужно было?
— Об этом я не раз думал на допросах, после допросов. И, знаете, временами мне казалось, что следователь сам уже верил в то, что он же придумывал, верил, что я действительно такой, каким изображен в его протоколах, и поэтому заставлял меня подписывать их. Если стенографистка могла поверить, то вы тут подавно верили, что мы виновны. Даже в лагере встречал я людей, веривших, что все, кроме них самих, в чем-то виновны. Надо же было найти объяснение тому, что происходило. Я там не раз слышал: «С нижнего этажа меньше видно, чем с верхнего». Нет, меня не уговорить, что молчали только потому, что боялись, а не потому, что верили. Но там не все были такими, как Толин отец, который ради еще одной звездочки на погонах был готов на все. Это ведь он придумал историю с пароходом. Видимо, и Толю сызмальства учили ни перед чем не останавливаться, все и всех сметать с пути. Он меня и устранил.
Алик не узнал собственного голоса, когда спросил:
— И вы смолчали?
— Кому? Толе? А что бы вы, например, посоветовали мне сделать? Дать ему пощечину и отсидеть в милиции несколько суток? Я, возможно, сделал бы это, но его здесь нет. За годы, что меня тут не было, он успел окончить институт, жениться, не на Ире, нет…
— Ну, а ваши школьные товарищи?
— Они не знали ни о чем и, кажется, не знают по сей день.
— Вы ничего им не рассказали?
— Зачем?..
— И они встречаются с ним? Подают ему руку?
— А вы уверены, что среди тех, с кем вы дружили, кому подавали руку, не было таких, как Анатолии? Времена меняются, меняются люди. Не все стоит запоминать.