Читаю, и мне кажется, что сосны и каштаны прислушиваются. Они даже склонили немного кроны. О чем так распелся соловей на сосне, пустившей глубокие корни в землю, на которой когда-то стояли лавчонки и лотки? Может, прочесть ему о Йоселе, которого тоже звали Соловей? Но мальчика, который здесь за грош или за половину яблока изображал лесного разбойника и голосом, который со временем стал известен во всем мире, пел: «Давай де-е-ньги! Давай де-е-ньги!» — нападая на прохожего, которого изображал Шолом, звали не Йоселе, он назывался Мейером Медведевским.
Я, кажется, никогда не выберусь отсюда, перехожу от дерева к дереву, с тропинки на тропинку и сам не знаю, что и кого ищу, кого собираюсь здесь встретить.
Выйдя из парка, я заметил, что весь покрыт пылью. Этого я не ожидал — не помню, чтобы в романе Шолом-Алейхема «С ярмарки» говорилось о воронковской пыли, ибо такую пыль, безусловно, стоило бы увековечить в романе. Подобной пыли я еще не встречал ни в одном местечке. Каждая машина, проезжая, поднимает такое облако, которое и за час не рассеивается.
Не ошибся ли старик, показавший мне сюда дорогу? Рабиновичи, сказал кто-то, жили на Занивской. Но не может же быть, чтобы на воронковской улице не встретился ни один дом с крыльцом? И волей-неволей в душу вновь закрадывается сомнение — то ли это Воронково?
Останавливаю одного человека, другого и спрашиваю, где жил Шолом-Алейхем. Не ради того, чтобы мне указали место, где был дом Нохума Вевика. На этом месте давно уже стоит бело-голубая мазанка, отгороженная от улицы плетнем, из-за которого улыбаются подсолнухи. Спрашиваю для того, чтобы еще раз убедиться, что я нахожусь в настоящем Воронкове.
Найти бы хоть малую примету того, что здесь некогда было. Может быть, исчезнувший базар оставил какой-нибудь след? Или единственной приметой осталась только густая серая пыль, напоминающая пепел?
— Что вы ищете? Вы что-нибудь потеряли?
Поднимаю глаза: передо мной пожилой человек с велосипедом.
Отвечаю ему, что потерял Воронково, маленькое местечко, по которому Шолом-Алейхем всю свою жизнь тосковал, которое он поклялся никогда не забывать.
— Того Воронкова давно уже нет. — Человек прислонил велосипед к дереву и еще тише повторил: — Его уже давно нет, а то, что оставалось от прежнего Воронкова, ушло с огнем и дымом во время последней войны. Даже десятка домов не оставили здесь оккупанты. Евреев, которые не успели выехать, расстреляли. У моего соседа, Егора Григорьевича, жена была еврейка. Гиндой звали ее. Она была учительницей. И ее расстреляли. Отца, директора совхоза, он был еврей, тоже убили. — Он поставил ногу на педаль велосипеда и огляделся. — Значит, ищете Воронково и не можете его найти? Местечка Воронкова больше нет, есть село Воронково.
— А гора?
— Какая гора?
— Та, что касалась вершиной облаков.
— Вы имеете в виду Лисарскую гору, ту, что в лесу? Она действительно высокая. Взберешься на нее и чуть ли не видишь Триполье. Пойдите по этой улочке, перейдете мосток и повернете направо. Это недалеко, километра три-четыре.
Смотрю на него с недоумением: как это четыре километра? Все местечко, как написано в моем «путеводителе» «С ярмарки», можно было пройти в любом направлении не больше чем за полчаса.
— А другой горы, поближе, разве нет у вас?
— Есть, но не такая большая. Она здесь, рядом. Там, где контора совхоза. Километра два отсюда, не больше.
Да, но в романе написано, что гора, о которой я спрашиваю, находилась за синагогой. Не может же быть, чтобы старая, покосившаяся синагога находилась за местечком и чтобы Шолом и Шмулик-сирота так далеко забирались?
— А еще ближе?
— Еще ближе? — переспросил мой собеседник, уже сидя на велосипеде, и, словно вспомнив, сказал: — Может быть, вы имеете в виду Казачью гору? Но ее давно уже срыли. Она стояла там, где сейчас маслобойка.
Кого в наше время удивишь тем, что срыли гору? Но это же была гора, достигавшая облаков. Так как же срыли такую высокую гору? И не теперь, а давно, когда еще в помине не было ни экскаваторов, ни бульдозеров?
Во дворе, где стоит маслобойка, где все — деревянная избушка, воздух, трава — пропитано запахом свежего, только что надоенного молока, ничто не напоминает о том, что здесь была когда-то гора. И вообще о горе или даже горке не могло быть и речи в этом тесном дворе, где белая курица, усердно разгребая песок, словно ищет ту самую гору, которую я потерял.
Так где же искать ее, эту гору? Кто поверит мне, что я побывал в Воронкове, если я не видел горы, на которую Шолом — сын Нохума Вевика — и Шмулик-сирота взбирались обычно
«в пятницу после хедера и в субботу после обеда, а иной раз в праздник, под вечер. И Шмулик там рассказывал сказку за сказкой о царевиче и царевне, о раввине и его жене, о принце и его ученой собаке, о принцессе в хрустальном дворне, — сказки про зверей, домовых, духов, чертей-пересмешников, колдунов, карликов, вурдалаков, про чудовище «Пипернотер» — получеловека-полузверя — и про люстру из Праги. И каждая сказка имела свой аромат, и все они были полны особого очарования… Мальчик Шолом широко открывал рот и не спускал глаз со своего друга, всегда голодного Шмулика, с красными щечками и задумчивыми влажными глазами, который знал, как добывать вино из камня, подсолнечное масло с потолка, делать из песка золото, из глиняных черепков алмазы и брильянты; знал заговоры из каббалы и слова старинной молитвы, которая откроет перед ним необыкновенный клад, тот клад, что когда-то Богдан Хмельницкий ночью, при зыбком свете луны, спрятал за старой синагогой под высокой горой, зарыв глубоко в землю, и место заколдовал…»
И вот я иду, не зная, к какой горе мне направиться: к той ли, что в лесу, или к той, где контора совхоза. А в это время появляется стадо коров, подняв высокое облако пыли. Когда пыль немного рассеялась, я увидел стадо в воде и переброшенный через воду мостик.
Вот это и есть река, не имеющая себе равных на земле?
Под низко склоненными вербами журчит речушка, узкая, незаметная, она вот-вот остановится, лишившись последних сил. За мостиком она вливается в другую речушку и становится немного шире, и это уже река. У нее даже есть имя, ее зовут — Иква. Впрочем, и первая речушка не безымянная. Она называется — Млин. И есть у нее запруда.
Пастух, рассказывающий обо всем этом, дает мне тот же совет, что и девушка с высокой прической: поговорить с местным учителем.
Учителя я дома не застал. Он недавно ушел на собрание в Дом культуры.
Я, конечно, уже видел это высокое светлое двухэтажное здание, но раньше не присматривался к нему, чтобы оно не помешало мне увидеть Касриловку-Воронково.
На подоконнике в длинном коридоре сидел молодой человек и читал газету. Он вертел на длинной цепочке ключ, — очевидно, от машины, стоявшей возле дома.
— Вы не знаете, — спросил я его, — собрание скоро окончится?
— Оно только что началось. А кто вам нужен?
— Учитель, Иван Иванович. Не он ли сейчас выступает?
— Нет, это говорит директор совхоза.
— Какой чудесный голос!
Голос, доносившийся из-за закрытой двери, тембром своим, силой, музыкальностью напоминал незабываемый голос Василия Ивановича Качалова, и, человек, обладатель этого голоса, представился мне высоким, статным, со светлым, красивым лицом и широкими плечами, с хорошо развитой грудной клеткой. Мейер из Медведевки, когда он уже стал «артистом императорских театров» и именовался Михаилом Ефимовичем Медведевым, очевидно, был такой же.
— Чья это машина? Ваша?
— Машина совхозная. Я работаю на ней. А что?
— Может быть, вы меня прокатите к Лисарской горе? Ненадолго. Я хочу на нее посмотреть.
Шофер развел руками:
— Без разрешения директора я ехать не могу. Если он разрешит, пожалуйста.
— А когда он может выйти?
— Этого я не знаю, — и шофер уткнулся в газету.
Я долго ждал в коридоре, выходил на улицу, возвращался, но собрание все не кончалось.