— Я забыла, что тебе ничего сказать нельзя: чуть что — начинаешь выдумывать… — Она прижала его голову к своей упругой теплой груди, чтобы он услышал, как сильно бьется ее сердце, пока что еще не имевшее дела ни с валидолом, ни с нитроглицерином. — У меня недавно гостила родственница. У нее больное сердце. Она привезла с собой из дома целую аптеку, там должен быть и анальгин. Дать тебе?
Его лицо снова вытянулось, покрылось морщинами, большие ясные глаза, секунду назад глядевшие на нее по-детски влюбленно, кажется, снова перестали видеть ее. Он уже вновь был погружен в себя, видел в себе то, что прежде было от него скрыто. Рита осторожно опустила его голову на спинку кресла и, низко склонившись над ним, спросила:
— Почему ты молчишь? Что произошло? Где у тебя болит? Ну что ты молчишь?
С полусомкнутыми губами Уриэль проговорил:
— Бок, — и показал рукой где-то ближе к бедрам, — вздохнуть не дает…
— Я вызову «скорую помощь», — бросилась Рита к телефону. — Почему ты сразу мне не позвонил? Ах да, забыла, ведь в новой квартире еще нет телефона. Но ты же мог попросить кого-нибудь из соседей по площадке, чтобы мне дали знать. — Она уже успела пару раз крутнуть диск, когда Уриэль остановил ее:
— Подожди минутку. Не для того я сейчас пришел к тебе… Присядь… Ты слышишь меня?
— Да, дорогой.
— Сядь ближе… Мне трудно говорить.
Рита еще ниже склонилась к нему. Из глубокого выреза короткого халатика, который она второпях, идя открывать дверь, накинула на себя и не успела застегнуть, виднелась молодая грудь. Рита застенчиво отвернулась и застегнула халатик на все пуговицы. Когда она, смущенная, обернулась к нему, то увидела у него в руках письмо.
Чуть приоткрыв глаза, вновь пылавшие пламенем угасающей свечи, Уриэль, словно ему вдруг стало не хватать слов и надо было их припоминать, медленно произнес:
— Обещай мне, что передашь письмо… Не перешлешь, а передашь лично в руки. Тот, кому я пишу, живет очень далеко отсюда. Тебя это не остановит? К нему надо ехать больше трех суток. Он живет в тундре, за Полярным кругом. Обещаешь мне? Сам я уже не успею. У меня…
— Кто тебе это сказал? — перебила его Рита, не дав договорить страшного слова. — С чего ты взял? Врач тебе такого сказать не мог. Ты сам себе внушил… Как можно выдумать такое про самого себя? Не узнаю тебя, Уриэль.
Вот увидишь…
— Мы уже не дети, Рита. Зачем уговаривать меня? Если б я не понимал, что со мной, я к тебе сейчас не пришел бы.
— Но с чего ты взял? — почти выкрикнула Рита.
Все же в ее голосе уже не было той уверенности, что раньше, и она невольно стала искать в его бледном, изможденном лице что-либо похожее на замеченное ею в лице одного родственника, кого она время от времени навещала в онкологической больнице. Даже в том, как она повторила: «Ты сам себе внушаешь, вот увидишь», — уже не слышалось той уверенности, с какой она убеждала его минутой раньше. Уриэль почувствовал это еще прежде, чем она отвела от него глаза, наполнившиеся слезами. Себя ему не надо успокаивать. А ее он нашел бы, чем успокоить: все же он дожил до своего пятидесятилетия. По сравнению со многими его сверстниками ему, конечно, посчастливилось. Но Уриэлю была чужда и противна фальшь, для какой некоторые нашли оправдание, назвав ее ложью во спасение. И со всей решительностью, с какой он уже сегодня сказал себе, он ответил теперь и ей:
— Спрашиваешь, с чего я взял? Только при этой болезни бывают такие нечеловеческие боли, не проходящие целыми часами. Знаешь, что мне как-то сказала одна знакомая? А ведь женщины то ли по-другому устроены, то ли просто крепче нас, но они переносят боль легче, чем мы, мужчины. Так вот, она сказала: «Если бы я узнала, что с кем-то из моих близких, упаси боже, случилось то же, что со мной, я посоветовала бы ему не дожидаться, пока начнутся боли, — а их ни с чем нельзя сравнить, даже с самыми трудными родами, — лучше самому от них вовремя избавиться, раз еще неизвестно, как вылечить эту болезнь. Я не понимаю, — сказала она, — почему для этого заболевания врачи делают исключение, скрывают его от больного. Зачем? Если бы они не скрывали от меня, я давно бы уже избавилась от невыносимых, сверхчеловеческих страданий».
Уриэль до крови закусил губу, чтобы не испустить крик, рвавшийся из него, пока он, превозмогая боль, пытался сесть в кресле повыше, и продолжил:
— Как видишь, я ее не послушался. Не знаю, слабость это или сила. Наверно, никто не знает, что в такие моменты берет верх в человеке, потому что человек тогда становится совсем другим. Мне однажды довелось испытать такое на себе, когда я, тяжело раненный, чуть не попал в плен. И если я тогда остался в живых, то не потому, что испугался смерти. Не знаю, откуда это во мне, но смерти я не боюсь. Вот сегодня ночью она постучалась ко мне и, может, уже сегодня уведет меня с собой, а я не боюсь. Боюсь я совсем другого. — Он наклонился к ней, словно доверяя тайну: — Я боюсь остаться должником. А перед тем, кому ты передашь письмо, я в огромном долгу. Это не первое мое письмо к нему. Но ни на одно из них он не ответил. Может быть, он тебе не поверит, что это последнее письмо, которое я ему пишу. Захвати с собой газету с траурным сообщением. Где-нибудь оно да появится, кто-то вспомянет меня добрым словом. Письмо прочитай. Не сейчас! Когда меня уже не будет. Не надо плакать. Смотри, как спокойно я обо всем говорю. Конечно, в пятьдесят лет человек еще не старик, но уже и не молодой. Мало кто из моего поколения дожил до этого возраста. Каждое начало имеет свой конец…
Рите показалось, что ему становится легче, когда он говорит, — он не так часто закрывает глаза и морщины на лице прорезаются не так глубоко. Да и Уриэлю, кажется, тоже почудилось, что теперь, когда у него есть кому высказать вслух то, о чем он думал всю дорогу сюда, не находя себе места в машине, он уже не так сильно чувствует боль. А может быть, так кажется потому, что он уже успел к ней немного притерпеться. Все же ему пришлось довольно долго ждать, прежде чем он открыл глаза и смог продолжить:
— Я не боюсь смерти!
Рите все еще было трудно понять, говорит ли он это — вот уже в который раз! — потому, что еще не совсем готов и должен что-то в себе преодолеть, или все еще ищет ответа на вопрос, что такое смерть, и ждет, чтобы кто-то ему подсказал ответ. Не от нее ли ожидает он ответа? Но Рита была так далека от всего того, что для него сейчас было, возможно, самым важным и необходимым, что не сразу заметила, как изменился взгляд его чуть остекленевших глаз и даже голос, доверительно повторивший:
— Я не боюсь смерти. Я сегодня уже был мертвым, лежал застреленный на траве. Не смотри на меня так. Я в полном рассудке. — И словно ему надо было непременно доказать ей это, Аншин уже не закрывал от боли глаза, а, наоборот, держал их все время широко раскрытыми, чтобы она могла в них смотреть. — Я только не знаю точно, когда это со мной случилось, то ли когда я потерял сознание, то ли в те минуты, когда боль меня отпустила и я задремал. Но что со мной произошло в те минуты, я помню ясно. Помню даже, что стена, у которой меня расстреливали, была побеленная и в самой середине не хватало трех кирпичей. Сначала, когда меня подвели к стене, мне было страшно. От страха я, помню, плотно зажмурил глаза и заткнул уши, чтобы не слышать выстрела. Но когда на меня навели ружье, я уже не чувствовал страха. Я даже отказался повернуться лицом к стене. Но не об этом я хочу рассказать тебе. — Уриэль отвернул от нее лицо, чтобы она не заметила, как он борется с собой. Чтобы не поддаться боли, которая, казалось, вот-вот отнимет у него дар речи, и боясь, что это сейчас произойдет, он заторопился и заговорил почти без пауз: — Несколько раз в меня выстрелили, прежде чем я упал. Но, лежа застреленным у стены, я ни на мгновение не терял ощущения жизни в себе, хотя не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Все во мне отмерло, но я жил. Я понимал, что я мертвый, что случившегося уже не поправишь — все кончено. И, зная все это, я даже не пробовал спросить себя, почему меня так волнует вопрос, что такое жизнь и что такое смерть, почему я так мучительно ищу ответа. И, помнится, я нашел ответ. Но теперь не могу его вспомнить. Как только мне кажется, что я его нашел, так сразу теряю и мучаюсь опять…