Но бледность только брови оттенила,
Да только губы ярче очертила,
Да только строгость подчеркнула в ней,
Да только подкрепила, словно в споре,
Высокую отчаянность во взоре.
Такое же,
А может, и капризней,
Бывает часто в яблоневой жизни.
Когда недуг ей корни поразил,
Когда коснулась гибельная хмара,
То яблоня цветёт особо яро,
Истрачивая все запасы сил.
Но вот скажи, и все сочтут за бредни
Слова о том,
Что этот цвет последний.
Напрасно хоть в очках,
Хоть без очков
Заглядывать на донышки цветков,
Там не найти обещанную завязь.
— Какая жалость!— скажет, наперед
Беды не угадавший садовод,
Припоминая промахи и каясь.
Но покаяния звучат века,
Как самоотпущения греха.
У бедной Наты
В день и раз, и два
Покруживаться стала голова,
Тесниться грудь, тошнотка появляться.
Пожаловалась матери, а та
Заметила шутливо и спроста:
— Э-э, кто-то младший догоняет братца! —
И посоветовала, чтобы Ната
Пошла к врачу
За подтвержденьем факта.
Но оказалось,
Весь набор примет
Обманчив был, как яблоневый цвет,
Не давший сил приросту молодому.
Задумчивый, как белокрылый грач
В своём халате белом, старый врач
Наташу передал врачу другому,
Тот — третьему, а там вмешался чётный,
И не последний,
А всего четвёртый.
И как же было
Нате не смутиться,
Когда пришла машина из больницы
С высокой фарой, меченной крестом.
Жуана не было, с ночной укладки
Федяша ещё спал в ночной кроватке,
А Тимофевна прибирала дом.
Наташу так и обожгло словами
Вбежавшей медсестрички:
— Мы за вами!..
— А что мне взять? —
На свой вопрос резонный
Реакция её была мудрёной,
Необъяснимой импульсом иным,
Как страхом, заслонившим всё на свете.
— Ах, да, да, да! —
Она метнулась к Феде,
Как будто ехать собиралась с ним.
Лишь с плачем сына, сердце резанувшим,
Она оторопела, как под душем.
А тут бабуся подоспела кстати.
— Моя Голуба-люба, мой касатик! —
Напев заслышав, полусонный внук
Со всею непосредственностью детства
Заулыбался и предпринял бегство
Из судорожных материнских рук.
— Не паникуй! —
Сказала Тимофевна,
И Ната успокоилась мгновенно.
Но, сделав шаг
Из-под родного крова,
Наташа к Феде устремилась снова,
Да так, что впала в еле слышный стон
В каком-то новом приступе печали.
Разбуженный, испуганный вначале,
На этот раз не испугался он,
Лишь долго удивленными глазами
Глядел на маму,
Обращённый к маме.
В беде
Никто не знает меры бедствий,
А в раннем расставанье всех последствий.
Быть может, будет сын всю жизнь искать,
Как и отец искал со страстью странной,
Оставшуюся в памяти туманной
Неведомо похожую на мать.
Во всех исканьях будет этот образ
Ему путеводительней,
Чем компас.
Не так ли в детстве,
К жизни пробуждённый,
Глядел я, Музою заворожённый,
В глаза её, внимателен и тих.
Как часто, наградив душевным жженьем,
Она ко мне являлась с утешеньем,
С надеждой в начинаниях моих.
Зато теперь, когда мой мир в расстрое,
Меня забыла и моих героев.
О, сжалься, Муза,
Возвратись, приди,
Несчастье от Наташи отврати!
О, Муза, Муза, искренняя вроде,
Ты, замечавшая и тихий плач,
Ведёшь себя уклончивей, чем врач
В плохой больнице
При плохом исходе.
Тебя зову я, отзовись на поклик,
Спасеньем увенчай Жуана подвиг!
Я звал,
Я упрекал её, она же
Сиделкою сидела при Наташе,
На этот раз реальная вполне.
Свой давний долг отсиживая честно,
Она Жуану уступала место,
Когда тот приходил к своей жене,
Со стороны глядела, видя диво:
Как он красив
И как она красива!
У скромницы
И у скандальной тётки,
Почти у всех в больнице лица кротки.
Там все мы, все —и ты, и он, и я,—
Почувствовав себя намного бренней,
Становимся добрее и смиренней
Пред мрачной вечностью небытия.
Ещё живём, но будет же решаться:
Кому уйти,
Кому пока остаться.
У многих неприятий
И приязней
Немало остаётся скрытых связей,
Не ставших связью зримой и прямой.
Однажды с послаблением недуга
Наташа стала умолять супруга:
— Мне лучше, забери меня домой! —
Тогда и повстречалися друг с другом
Мой друг Жуан
С гордеевским хирургом.
Тому бы знать,
Что, хоть ролями разны,
Они к событью одному причастны,
А поточнее — к личности одной,
И каждый дело делал без отсрочек:
Жуан, как разухабистый раскройщик,
Хирург, как многоопытный портной,
Что речь пойдёт с надеждою вмешаться
О жертве жертвы
Этого красавца.
А знай он
Всю историю живую,
Свою с ней связь, такую узловую,
Помог бы этот узел расплести,
Ведь признавать бессилие не просто:
Суметь спасти Гордеева-прохвоста,
А вот Наташу не суметь спасти.
Но, ничего не ведая об этом,
Он спрятал руки:
— Слово терапевтам.
Тоска по Феде
У Наташи вскоре
На время заглушила боль от хвори.
Хоть не врачам, а только ей самой
Казаться стало, что она здорова,
А потому и запросилась снова:
— Мне легче, забери меня домой! —
Врачи про Нату что-то больше знали,
Но всё-таки
Задерживать не стали.
На лестнице
В домашней кацавейке
Наташа пошатнулась на ступеньке.
Но не успела выдохнуть и “ах”
Обескураженной и удивлённой,
Как, поднятая над плитой бетонной,
Притихла на Жуановых руках.
О как на этот раз она, несома,
Была легка,
Почти что невесома!
Жуан заторопился, зашагал
Так, будто бы Наташу умыкал,
Боясь услышать окрик за плечами,
Нет, не врачей, а неузримой той,
Которая следит с недобротой
За трудными больными и врачами,
Чтобы самой, скучавшей не при деле,
Однажды встать
У роковой постели.
Жуан, сходя,
На лестничных пролётах
С Наташей виражил на поворотах
И снова шёл в пике, суров и лих,
С такой неоспоримостью побега
Заспорившего с горем человека,
Что встречные шарахались от них.
А он спешил с ней, словно от угара,
Из пламени
Таёжного пожара.
Не зря Наташа
В страхе и надломе
Затосковала о родимом доме,
О горнице, где родилась она,
Где ярче материнского подола
Ей памятна любая складка пола,
Где ей сподручна каждая стена.
Здесь, дома, в обстановке завсегдашней,
Болезнь и та
Становится домашней.
Довольная Наташа замечала,
Что на Душе Жуана полегчало.
Казалось, уже виделся просвет