Та кляузница
Надька Луговая.
Злодейка
Из резерва старых дев
Не выдержала Тимофевны гнев,
К тому ж раскаяньем руководима,
Что две любви пустила под откос,
Теперь не пожалев ни слов, ни слёз,
Всё рассказала Марфе про Вадима.
У той из грозно дышащей груди
Одно лишь слово вырвалось:
— Веди!..
На длинный путь,
На сложные зигзаги
Боюсь потратить лишней я бумаги.
В издательствах над нею — ох да ах,
Мол, держится достаток на привозе,
Хоть экономят не на толстой прозе,
А как всегда и всюду — на стихах.
Пусть торжествует принцип эконома:
Они пришли,
Они уже у дома.
Среди таких же,
Найденный с трудом,
То был обычный поселковый дом,
С обычной деревянной голубятней.
Тут Надька, осторожная, как зверь,
Кивнула указующе на дверь:
— Они вот здесь! —
И сразу на попятный.
Послушав, как воркуют сизари,
Метнулась Тимофевна
Ко двери.
Она в те двери
Ворвалась без стука,
И первым словом было слово “сука!”,
— А ты щенок!.. —
Раздался треск, и вот
В одних трусах в сопровожденье шума
Вадим из дома, словно как из трюма,
Вдруг выскочил и полетел за борт,
Вослед — бушлат,
Два грохнувших ботинка,
Тельняшка, брюки клёш
И бескозырка.
Ища одежду,
— Чёрт её принёс! —
Серчал обескураженный матрос,
Себя отдавший слишком бурным водам.
— Ну, ведьма, ведьма! — повторял со зла,
Поскольку ведал, как она грозна,
Ещё по безмятежным школьным годам.
А перед тем, кого боялся смладу,
У льва и то
Со страхом нету сладу.
Тем временем,
Изгнав Вадима прочь,
Трепала Марфа Тимофевна дочь,
Пол подметала бедною Наташей,
И за большим грехом её измен
Ещё не замечала перемен:
Ни губ припухших,
Ни груди набрякшей,
Но ахнула и выпустила Нату:
— Да ты же, окаянная, брюхата!
И мать запричитала.
В причитанье
Звучал её упрёк в непочитанье
Ни матери,
Ни мужа,
Ни родни.
Тут и Наташа всхлипнула в подмогу,
И вот уже помалу-понемногу
Слезой к слезе заплакали они.
Теперь, закончив поиска задачу,
Я их оставлю,
Пусть себе поплачут.
Безмолвная свидетельница зла,
В ночи луна ущербная плыла
И остроносой лодочкой качалась,
Скрывалась, видима едва-едва,
За гряды тучек, как за острова,
И снова, золотая, появлялась.
Мне чудилось в ту ночь,
Что правил ею
Нахальный морячок
Вадим Гордеев.
Луна плыла,
От страха сердце стыло,
Уставясь на луну, собака выла.
Должно быть, ей,
Как в древней седине,
Поговорить с людьми не удаётся,
Теперь собаке то и остаётся,
Как ночью апеллировать к луне.
Есть у собак
Свои собачьи слёзы,
Свои неразрешимые вопросы.
Луна плыла,
Напоминая ликом
О чём-то беспредельном и великом,
О жизни, может быть совсем иной,
Необычайно легкой и забвенной.
Но, поманив, она, как щит вселенной,
Меня вернула к суете земной.
И я боюсь, что заблужденья Наты
Для всех троих
Трагедией чреваты.
Жизнь равновесна:
По доходу трата,
По взятому предъявится и плата.
Уже ты семьянин, а жизнь — всё бой,
И на тебя, героем в новой драме,
Противник жмёт твоими же ходами,
С годами позабытыми тобой.
Тщеславного Вадима похожденья —
Воистину Жуана порожденье...
Но в наше время,
В этом нет открытий,
Отходы быта стали ядовитей.
Жуан в любви был романтично свят,
В нём, чистом, страсть жила
И страсть осталась,
Двадцатый век себе добавил малость —
И вот в Вадиме новый результат,
Зато и нет ни славы, ни почёта
Для баловней
Холодного расчёта.
Как я в глаза
Доверчивые гляну,
Что расскажу я моему Жуану,
Сумею ли вину свою признать?
Зачем сюжет я вовремя не сузил,
Дал завязать Вадиму новый узел,
Который без борьбы не развязать.
Жуану, жизнь прожившему мятежно,
С ним столкновенье
Стало неизбежно.
Три песни спел я,
А каков итог?
Герой мой, друг мой снова одинок,
Такой, каким и был он при начале,
Но как ни горек в судьбах поворот,
А всё же в мире уже зреет плод —
Дитя любви, дитя его печали.
Уже редакторов предвижу бденье:
Каким Жуана будет поведенье?
Песнь четвёртая
За свободу в чувствах есть расплата,
Принимай же вызов, Дон-Жуан!
Сергей Есенин.
Землёй рождённый,
Преданный лесам,
Я с детских лет стремился к небесам,
Как к высшей правде жизни и познанья,
Где бедствуют особенной бедой,
Где плачут не обычною слезой,
А золотыми звёздами страданья,
Но грузом человеческих забот
Отринут был
От голубых высот.
Познавшему людские недомоги,
Что до того мне,
Как страдают боги!
За Демона не стал бы я рыдать,
Когда бы он в трагическом кошмаре
В той неземной любви к земной Тамаре
Не попытался человеком стать.
Теперь людская боль мне поневоле
Становится больнее
Личной боли.
А мой Жуан,
Друг и товарищ мой,
Был всё ещё в душе полугерой,
Он к человеку шел от полубога,
Свою Наташу искренне любя,
Шёл смело, но до нового себя
Недотянул совсем-совсем немного,
Когда в пути на крайнем спуске вниз
В его семье
Сотрясся катаклизм.
Давно ли он,
Нежданную, как призрак,
Наташу внёс бы в донжуанский список,
Где были и звучнее имена.
В том списке на бумаге глянцеватой
Какой-нибудь, ну, скажем сто двадцатой
Стояла бы Наташа Кузьмина.
Состав пополнив своего гарема,
Тетрадь закрыл бы —
Вот и вся проблема!
Пока я излагал
Событий суть,
Жуан уже ступал на этот путь,
Ворчал сердито:
— Замолчи!.. Не надо!.. —
И вновь шагал в своих былых веках
С презрительной улыбкой на губах
И молодым высокомерьем гранда,
Но я его вернул к своей эпохе:
— Где женщины плохи,
Мужчины плохи.
— А если дрянь жена? —
Спросил он гневно.
— Не торопись, она чиста душевно. —
Жуан скосил свой уросливый зрак,
Цедя слова с издевкою жестокой:
— Измена с благородной подоплекой,
Так, что ли, друг мой?
— Если хочешь, так.
— Чиста душой? —
И гаркнул обалдело:
— Нет!.. Я предпочитаю чистым тело!
В чужой душе,
Как ни свети, темно.
Вот и смывай родимое пятно
Замашек буржуазно-феодальных.
Ведь многие на жен чужих глядят,
А собственных коснётся, все хотят