Никто не скрылся при лесном пожаре,
А каждый пятый бился, как орёл,
Хотя для всех была опасность явной.
Особенно геройствовал чернявый,
Тот, с гонором, что кресло изобрёл.
За что майор,
Прибывший к чернолесью,
Команду подал:
— Разрешаю песню!
Легко сказать!
У песен вольный мир.
Попробовали — вышло тыр да пыр,
Не стройно получилось и не стойко.
В том и загадка, что мотив простой
Заставил непривычный к песне строй
Заняться в ритме самоперестройкой.
Особенно когда Жуан бывалый
И в песне оказался запевалой.
“Гей-гей, шевелите ногами,
Шагайте вперёд веселей.
Судьба посмеялась над нами,
А мы посмеёмся над ней.
Гей, гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, мы слетели с орбиты,
С наземного сбились пути,
Сегодня за мятых да битых
Небитых дают до пяти.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, разочтёмся в утратах,
В душевных печалях своих.
Не будем искать виноватых
И сваливать всё на других.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, в нашей горестной драме
Погибнет и зло и злодей.
Судьба посмеялась над нами,
А мы посмеёмся над ней.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!”
Душа иная,
Пока песню пела,
Пересмотрела собственное дело.
Мне дороги душевные суды,
Умеющие видеть, что подсудно.
В наш трудный век
Попасть в беду не трудно,
Труднее с честью выйти из беды.
Вот почему для самооправданья
Душе необходимы испытанья.
В судьбе героя нашего возник
Особенный, послепожарный сдвиг.
Неслыханно,
Негаданно,
Нежданно
Она взлетела сразу, как в броске,
Когда на отличительной доске
Вдруг появилось имя Дон-Жуана.
Все поняли, что значил этот знак:
Прыжок к свободе,
А не просто шаг.
Еще через неделю
При обходе
Врач подкрепил надежду о свободе:
Не из какой-то личной доброты,
Не из того, что слышал понаслышке,
Освободил его совсем от стрижки,
Бритья усов и даже бороды,
А по закону — это подтвержденье,
Что где-то близок
День освобожденья.
Не раз он укрощал
Порыв гордыни,
С надеждой встречи думая о сыне,
Не раз в нём горько плакался отец,
Не раз ночами, занятыми бденьем,
Сменялись ожидания сомненьем,
Сомнения надеждой. Наконец
Неспешная старушка Справедливость
Дала свободу
И сняла судимость.
Побритый,
При усах,
Почти чубатый,
С двухлетней половинною зарплатой
Он наконец-то вышел на простор,
Простившись без особого печальства
С друзьями-столярами и начальством,
Взгрустнув над креслом...
Кстати, до сих пор
В Иркутске, Красноярске повсеместно
Ещё стоят жуановские кресла.
Таланты против прочих
В том Колоссы,
Что чаще задают себе вопросы.
Когда иной живёт навеселе,
Талант, идя к ответу, тратит годы.
Чем оправдать перед лицом Природы
Своё существованье на земле?
Вот коренной из коренных вопросов! —
Сказал бы на сей счёт
Любой философ.
Пока Мой Друг
Под музыку колёс
Везёт в себе мучительный вопрос,
Что породил талант, дотоль незнамый,
Давайте мы его опередим,
На крыльях лёгкой мысли полетим
За посланной Жуаном телеграммой
В ту пятистенку с Кузьминою-старшей,
С Наташею и бунтарём Федяшей.
В ту пору
У Федяши, у Голубы
Уже вовсю прорезывались зубы,
Уже улыбка на лице цвела,
Уже и по часам, а не по числам
Росли в его глазах оттенки смысла,
Слеза и то осмысленней текла.
Теперь Наташа даже замечала
Свое в нём
И Жуаново начала.
Он в их началах,
Вроде баш на баш,
Забавный представлял фотомонтаж
С чертами в состоянии раздора,
Но у Природы много доброты,
Она, чтоб примирить его черты,
На то имела чудо-ретушёра,
И Федя из презренья к разнобою,
Казалось, становился
Сам собою.
И мать,
А чаще бабушка сам-друг
Тетешкали его в две пары рук,
Капризы, взгляды брали на замету,
В науках воспитанья так росли,
Что малыша знакомить поднесли
К настенному отцовскому портрету.
— Вот папа твой! —
Ему сказала мама,
А тут и подоспела телеграмма.
Жена Жуана, напрягая лоб,
Перетрясала скромный гардероб,
Наряды, позабытые доселе,
Подолгу примеряла на себе,
Но, к ужасу, на ней, на худобе,
Все платья, как на вешалке, висели.
Мать, видя в ней утраченный объём,
Не стала охать,
— Ничего!.. Ушьём!..
Ушитая со стороны обратной,
Наташа стала даже элегантной,
О чём и не дозналась.
Знать бы ей,
Что муж её, а он не похвалялся,
Вот за такими только и гонялся,
Особенно в Испании своей.
Скажу вам,
Стройность он любил в девчатах,
Высоких, по-цыгански площеватых.
А утром
На трамвае продувном
В коляске,
В охранении двойном
Федяша, любопытствуя не в меру,
К вокзалу повторив маршрут отца,
Доехал до трамвайного кольца
И покатил по роковому скверу,
Перечеркнув коляскою своею
То место боя,
Что прошло под нею...
Тем временем
На ближнем перегоне
В зашарпанном, расшатанном вагоне
Стоял Жуан в проходе у окна.
Мелькали потемневшие копёшки,
Загончики неубранной картошки
С пожухлою ботвой у полотна,
Топорщился в следах колесных стёжек
Подрезанной пшеницы
Рыжий ёжик.
И мил был мир
В его земных трудах
С гирляндами стрижей на проводах,
С лошадкою и шустрым самосвалом,
С комбайном на дороге грунтовой,
С высоким небом
С тучкой дождевой.
С великою загадкой даже в малом,
С последнею любовью, пьяной в дым,
Зато уж трезво
Выстраданной им.
Ещё он пребывал
В мечтах немелких,
Состав уже пощёлкивал на стрелках
И выгибался, сжатый с двух сторон
Вагонами и службами вокзала.
А встретит ли?
Вот что его терзало,
Пока цветами не зацвёл перрон,
Пока не заприметил орлим оком
Свою жену, стоявшую с ребёнком.
А та страшилась
Даже и глядеть,
Как из вагона этакий медведь
Устало выйдет, хмурый и косматый.
Жуан же, возвращаясь к миру благ,
Уже успел зайти в универмаг
И обернуться снова франтоватым.
— Смотри! —
И Тимофевны локоток
Тихонько подтолкнул
Наташу в бок.
Пока,
Огнём и ветром обожжённый,
Супруг к ней шёл
С улыбкой напряжённой,
Она, самосудимая стыдом,
Она, самоказнимая, навстречу