Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

- Скажи честно, ты русский?

Владимир заметил в его взгляде испуг, предшествующий ненависти, и выдержал молчание так долго, как только было можно.

- Да, русский по крови, — спокойно сказал он. — А если бы я вдруг был чеченцем, ты бы только из-за этого предал нашу дружбу и возненавидел меня?

Андрей растерянно молчал.

- Признаться, в душе я здешний. Я люблю эти края, эти восходы, так красиво солнце больше нигде не восходит. Люблю горы, Терек. Пожалуй, и народ здешний люблю — крепкий, сильный народ, настоящий. И ты любишь, потому что это твоя Родина. И если, когда вырастешь, ты уедешь отсюда, то, поверь мне, будешь очень скучать.

- Нет. Я всё здесь ненавижу. Они дикари и скоты. Вчера к нам вломились двое, — тонкий детский голос измученно дрогнул. — Они били маму прикладом автомата, душили. А еще… Понимаешь, сделали самое плохое, что может мужик сделать женщине. Только не говори об этом Богдане.

- Это страшно, Андрей. Но не надо думать, что все нохчи такие. Когда-нибудь ты поймешь.

- Я уже всё понял. Когда вырасту большой, я убью всех чеченцев. Отомщу за маму.

- Зачем же всех? — рассудительно заметил Владимир. — Тогда ты убьешь и много хороших людей, по ним тоже станут плакать их родные.

- Тогда я найду и убью тех двоих.

- Ну, пока ты вырастешь, они состарятся и сами умрут.

- Значит, убью их детей.

- А разве их дети виноваты? И вообще — если убивать, ничего не исправишь. Маму не вернешь. И тебе легче совсем не будет, ты тогда станешь как они.

Андрей задумался. В комнату наползали сумерки.

- Тогда, наверное, я стану поэтом. И постараюсь найти такие слова, чтобы люди больше не хотели друг друга убивать.

Богдана вернулась в последние минуты перед темнотой. Владимир заметил неявную перемену в ней, почувствовал около нее какую-то прозрачную тяжесть — и не оттого, что она возвратилась из больницы и, возможно, принесла частицу тяжкой ауры оттуда, и не оттого, что глаза ее были заплаканы и злы. Тень недолгого будущего переменила ее.

«Только молчать» — решил Владимир. — «И вести себя с нею обычно».

И весь вечер он глядел на нее, мрачно задумчивую, запоминая, зная, что не удержит. Помнится, его всегда тяготили затяжные прощания — когда нельзя переступить черту расставания, не разомкнуть рук, а вокруг людская дорожная суета, отчуждение толпы, а потом — поезд скроет ночь, а ему — обратно домой — с вокзала — одному, и глухая тоска, какую женщине хотя бы дозволено выплакать, а ему приходится молча копить…

А перед лицом чужой смерти вовсе в дураках себя чувствуешь: ни постичь, ни исправить, ни последовать…

XII

Улицы были незнакомы, за поворотом, где должен был быть госпиталь, предстала разрушенная мечеть, дальше открывался пологий пустырь. Богдана поняла, что заблудилась. Она обернулась, пытаясь припомнить, какой дорогой шла. Жестокая тишина окружала ее.

За хаосом руин мелькнула гибкая тень. Богдана отшатнулась, мгновенный страх сдавил ей горло. На нее наводили четкий прицел.

Девушка успела немного разглядеть того, кто притаился за полуобвалившейся стеной мусульманского храма; лицо человека скрывала черная, мягкая маска, что-то в высокой, пантерьи изящной фигуре, в плавных и четких движениях выдало, что это женщина. Женщина-снайпер.

Богдана не смогла ничего осознать, дикая боль, причину которой нельзя было понять, зажглась в виске. Ощутив холод земли и почувствовав, как по лицу струится горячая кровь, поняла — конец.

Умирать трудно. Не потому, что хочешь жить. Инстинктивный страх.

Земля пахла осенней, увядающей травой, пахла росой и жизнью. Зрение померкло. Богдана повернулась, раскинув руки, будто хотела обнять землю, прохрипела и затихла.

Вдоль низкого больничного потолка ползла тонкая, причудливая трещина — пока не имея возможности двигаться, приходилось созерцать исключительно ее. А сама палата походила на кошмарный сон. Вывозили, накрыв серой простыней, на неуклюжих каталках тех, кому недостало сил уцепиться за краешек жизни, но освободившиеся койки пустовали недолго.

Тянулись долгие пустые дни, неотличимые один от другого. Позади остались две операции. До слёз хотелось уйти отсюда, пусть не домой — куда-нибудь. Физическую боль учился, сцепив зубы, терпеть — медсестра вежливо объяснила, что обезболивающего на всех не хватает, перепадает только тем, кто в агонии.

Богдана больше не приходила. Саша играл в надежду, пытаясь убедить себя, что она уехала домой.

Каждый вечер за узким тусклым окном горели великолепные закаты, которые Саша полюбил — у него сейчас только и было, что клок неба в пыльном окне. То зарево заливало полнеба, то алые крылья мерцали над лиловым сумраком, — каждый вечер иная, захватывающая и жуткая симфония красок.

Странным образом именно закаты приводили к мысли — мир не безнадежно болен.

Сашу невыносимо тяготила беспомощность. Накануне зимы — скупой, бесснежной здешней зимы — он решил попробовать подняться и пойти; давно уже получалось сидеть на постели, и это обнадеживало.

Заново привыкал к собственному телу, странно безвольному, ослабевшему. Придерживаясь за блеклую стену, осторожно встал, выпрямился и не решался шагнуть, будто забыл, как это делается. И впрямь можно было успеть позабыть. Застарелая боль глухо отозвалась.

Тесный проход между койками показался бесконечно длинным. Но он одолел этот путь.

XIII

Обрывки мучительных зрелищ клубились и сливались в растревоженном сознании. Милосердие жестокости и жестокость милосердия — это писать.

Владимир отыскал холст, но сам боялся того, что там должно было возникнуть. Еще не пришло, наверное, время, картина зрела и таилась, чтобы прорваться гневно и беспощадно.

Андрей больше не говорил о матери, как в первые дни. Тяжело переживая утрату, иногда люди стараются вовсе вытеснить умерших из памяти, своего рода защитная реакция. Мальчик не спрашивал о Богдане, всё понимая, но тайком ожидал ее до сих пор, — он ведь не видел ее мертвой.

…Ночь позвала его — тяжелым чувством долга, сомнительного долга художника, дерзнувшего писать то, от чего сам дьявол отвернулся бы. В порыве Владимир бросился к холсту, дикий туман застил зрение; он ясно видел перед собой одну из подлых битв, и дальнее зарево пожара, и бегущую прочь женщину с мертвым ребенком. Кипа карандашных набросков была отброшена прочь и разметалась вроде перьев убитого лебедя — произведение теперь виделось целостно и совсем иначе.

Приказал руке не дрожать, глазам не обманываться жалостью. Прежде стал писать небо, это было не легче своры на земле. Кривой, мечущийся отблеск огня вонзался в глухую, словно обожженную черноту, сквозь угар лишь чуть просвечивала сумрачная синь — работа с оттенками при неверном свете двух полусгоревших грубых свечей была кропотлива и непроста. Время застыло, покорно минуя рисующего, ночь длилась и длилась.

Усталость выжгла душу, предельное напряжение, на котором держалось творчество, мгновенно ушло, оставив пустоту бессилия. Только небо было на холсте, тяжелое, как каменная скала, и глубокое, поистине отразившее, вобравшее в себя вражду, страх и сиротство. Владимир отвел взгляд от своей начатой работы, он стремился уйти, скрыться сейчас от этой картины, нервно ходил по темной комнате, бережливо загасив последнюю свечу, и понимал, что нужно, невыносимо нужно выйти прочь, он задыхался в доме; холст, зияющий, как рана, молча прогонял своего создателя.

Андрей плакал во сне, и Владимир подошел успокоить его, за короткое время осиротевшего дважды. Этот мальчик, случайно вторгнувшийся в его жизнь, странным образом повторял его судьбу: Кавказ жестоко не принял Андрея, и вряд ли примет Россия.

Затем он молча ушел. Близился рассвет, жарко дышала неведомыми звуками пасть умирающей ночи. Идя наугад, Владимир понял, что больше не войдет в дом, сам дом, чьи окна глядели вслед прощально и чуть виновато, подсказал ему это, а может, подсказала темнота.

66
{"b":"293107","o":1}