Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
1. Ветераны
 Седые, в орденах. И мирною весной
 идут на митинг… Хмурясь, улыбаются.
 И шаг у них, как прежде, строевой,
 хоть многие на палки опираются.
 Мы чтим их раз в году — суровый грех!…
 Жаль, годы метко добивают тех,
 кого когда-то пули не достали.
 Давайте их помнить, пока они живы.
 Земной поклон вам, солдаты бывшие и навечные.
 Всё меньше ветеранов приходит на встречи.
 Давайте беречь их, пока они живы…
2
 Старик проснулся. Ночь была безлунной,
 и дождь испуганный стучал в окно.
 Ночь показалась тяжестью чугунной —
 опять начавшейся войной.
 Ведь где-то в темноте рвались снаряды,
 светлела ночь от залпов, как от ран…
 Проснувшись, как у края ада,
 не сразу понял ветеран,
 что не одно уже десятилетье
 прошло от фронтовых от страшных дел,
 и это просто мирной ночью летней
 веселый гром над городом гремел…

Чужак

В. О.

Джунгли меня прогнали за то, что я человек; а

человечья стая — за то, что я волк.

Редьярд Киплинг, «Маугли».
I

Тяжелая ночь, глубокая, как вечный, жестокий океан, в котором тонешь, не можешь, внезапно проснувшись, одолеть эту ошеломительную тяжесть и подняться со дна. Чернота — жгучая, сплошная, без малейшего проблеска, даже окно не угадывается, и тем она похожа на слепоту. Дыхание мучительно сжато, холодным камнем наваливается тишина. Воспоминание о сне сожжено страхом.

Через минуту начинаешь различать звуки — безжалостно мерное тиканье часов: они, как злые жуки, точат ночь, отгрызают от нее секунды, — злобные (или исполненные отчаяния?) рывки ветра, от которого дрожит хрупкое стекло и гнутся за окном деревья. Новая волна липкой удушливой тревоги захлестывает смятенное сознание. Безотчетный, почти звериный страх не дает пошевелиться.

Такое пробуждение — знак: беда с близкими либо с Родиной. Утро подтвердит.

Уснуть больше не удалось. Считал длящиеся, зловеще долгие минуты до рассвета — позднего, тусклого осеннего рассвета, который ничего не исправит, конечно, но хотя бы прогонит мучительную темноту.

К обоим богам взывал: будьте милостивы, не враждуйте, — войной, ценой чужой крови, никто еще не доказал своей правоты.

Когда встал к окну, — половицы отозвались тревожным, тоскливым скрипом, словно человек был чужим, незваным в этой душной комнате, — звезды умерли, в окно хлынул рассвет, мутно-синий, высветивший резкие черные ветви угрюмых деревьев, костлявыми руками ведьм вцепившихся в беззащитное небо.

В глубине комнаты чувствовалось беззвучное движение — двойник, заключенный в большом зеркале, следил за каждым шагом.

Древняя, скудная земля, — чьим жителям он был чужим и которую, однако, именовал Родиной — и не по вынужденности паспорта, не от тяжести родительской эмиграции, нет, скрытно и остро чувствовал ее Родиной в каком-то потаенном уголке закаленного недоверием и одиночеством сердца, — немного помнила спокойных времен, в столетиями копившейся истории исчисляла их не годами, а днями; даже если страна затихала в зыбком перемирии, в недрах ее тлели раздоры. Это закалило жителей, сделало их смелее и жесточе, наделило чутьем хищника; приучило ко всему, к чему привыкнуть кажется невозможным, и главное — к естественному страху смерти, который уже и страхом быть перестал, переплавившись в странную, злобно-обреченную готовность.

Но сейчас неотвратимо и смертельно, как горный обвал, надвигалась война почище полувековой Кавказской. Распрям последних лет предстояло померкнуть и сравниться с детской игрой в солдатики.

У него было русское имя — Владимир. И если существует затаенная в подсознании память предков, способная спорить с географическим понятием Родины, то именно она заставила его возвратиться в страну, некогда покинутую родителями.

Они с Россией долго привыкали друг к другу. Та встречала затяжными холодными зимами, колючим, как недоброжелательство, снегом, и, что выдержать оказалось труднее — тем, что врачи называют ксенофобией. Владимир изучал когда-то медицину и психологию, но эти познания были беспомощным грузом, знание причин неприязни еще не гарантирует ее преодоления.

К одиночеству он привык издавна — не с юности даже, а с дикого, мятущегося своего детства. Одиночество — мудрое состояние. Те, кто жалеют одиноких людей, как будто убогих — допускают, по незнанию своему, ошибку. Одиночество — это близость к искусству и к Богу, уединение с собственной душой.

К враждебности же нельзя было ни привыкнуть, ни оправдать ее. Впрочем, она скоро истерлась, как медная монета, усмирилась до всего только недоверчивости. Большего и желать не следовало.

Более всего в России он полюбил березы. Гордые и целомудренные, в темном шелке ветвей молчаливо стоящие на холмах и обочинах, как монашки, вышедшие к заутрене, они были живыми, с ними можно было говорить. Очертания же деревьев Чечни помнились резкими и дикими, словно состоящими из причудливых изломанных линий.

Решение пришло ослепительно и мгновенно — так молния раскалывает небо. Почти наощупь — бессознательно заопасавшись включать свет: окно представлялось бы с улицы мишенью — собрал рюкзак, оставил на кухонном столе деньги и короткую записку для неприветливой, чуть выживающей из ума старухи, у которой снимал жилье, тихо запер за собой тяжелую дверь и бесшумными волчьими шагами спустился по сонной лестнице.

Наступающее утро дышало холодом и тревогой. Сияющая страшная чаша солнца возносилась в блеклое небо, и человек, идущий навстречу ей по темному тротуару, знал: не минует она никого.

Там, на «первой Родине», были другие восходы. Поначалу различие это казалось ему странным: небо-то везде одно. Там день начинался душным багрово-рыжим маревом, сжигавшим ночь на огромном полотнище неба; и лишь после медленно выплывало тяжелое, словно бы задымленное солнце.

Через дорогу метнулась черная гибкая тень. Владимир не был суеверен, но сейчас тоска и страх, нагнетавшиеся в душе много часов, выплеснулись раздраженным окриком, разбудившим гулкое эхо между серыми скалами домов.

Животное вздрогнуло и остановилось, жалобно, с надрывом мяуча, и мужчина разглядел, что это даже не кот еще, а тощий большеглазый котенок, в чьем взгляде читался беспомощный упрек грубости человека.

Это Россия, не зловещая, какой представлялась оттуда, а загнанная и исстрадавшаяся, провожала того, кого за годы так и не решилась признать не чужим.

…Вокзалы угнетали его всегда. Ассоциировались с бездомностью или изгнанничеством — Владимир не облекал это чувство в слова, оно жило в нем на подсознательном, почти инстинктивном уровне и пробуждалось на вокзале.

Пахло именно вокзалом, кисловато и душно. Похожий на студента высокий парень и две женщины, утомленные жизнью настолько, что возраст их определить было нельзя, спали в жестких креслах, возле них толпились чемоданы. Они еще, конечно, не знали о войне. А если и знали бы — им было безразлично.

Снаружи по подоконнику, как капли серого дождя, прыгали воробьи. Тишина казалась невыносимой.

Мужчина нервно закурил, потом бросил недокуренную сигарету прямо на пол, даже не позаботившись ее загасить, подошел к кассе и спокойно взял билет на последний поезд. Он знал, что на последний. Что к вечеру объявят военное положение и все рейсы на Грозный отменят. Он должен был успеть.

57
{"b":"293107","o":1}