«В интересах координации действий и в связи с ожидаемой от Англии и США помощью продуктами, оружием и боеприпасами, в частности, взрывчатыми веществами, необходимыми для борьбы на коммуникациях, строжайше запрещаю всякие передвижения частей без моего ведома… Под ответственность командиров частей… В случае неисполнения карать буду беспощадно. Смерть фашизму, свобода народу! Коча Попович».
При таком приказе уж не проявишь особой инициативы!
Впрочем, время у нас не проходило даром. Бойцы целыми днями занимались стрелковой и тактико-строевой подготовкой, учились в кружках политграмоты.
Наш новый начальник штаба Куштринович усердно корпел над составлением разных учебных программ и расписаний. Сам следил за обучением бойцов, то и дело поправлял командиров, щеголяя своим знанием французского устава полевой службы. Со всеми он старался быть на короткой ноге, но никто упорно не называл его «друже». Куштринович возбуждал всеобщую неприязнь. Если бы не это отношение к нему бойцов и командиров, мы с Иованом за инцидент в доме Петровича, наверное, имели бы неприятности. Но все обошлось. И в конце концов интерес к Куштриновичу притупился. Надвинулись другие заботы, другие огорчения.
…Шел уже апрель. На высях гор еще стыли, дрожа на студеном ветру, голые ветки косцелы, а в долине Неретвы развесил свои зеленоватые сережки орех, соцветиями украсились граб и остролистый клен, зарозовел шиповник; вскипели цветом сливовые сады, обрамленные белой каймой терновника; даже дуб, еще как следует не оживший, лишенный веток, обрубленных на корм скоту, казался вечнозеленым кипарисом оттого, что его во всю вышину обвивал зеленый плющ.
Сразу же за домом Петровича нога утопала в желтых ковриках буквицы, в молодой шелковистой траве. Все в природе оживало, наливалось соками и силой. Бойцы же голодали. Они выискивали между камнями гомулицу, чтобы из клубней этого растения сварить себе нечто похожее на кашу. Соскабливали с деревьев съедобный исландский мох, подстреливали грачей или рылись в огородах, отыскивая прошлогодние корнеплоды. Занятия прекратились. Истощенные люди засыпали на уроках.
Крестьяне делились с нами всем, что имели, но и у них уже иссякли последние запасы. Петрович мог предложить нам к обеду лишь по блюдцу качамака. Даже наш интендант Богдан Ракич, проявлявший обычно чудеса изворотливости в делах снабжения, и тот приуныл. В Раштелице ему пришлось зарезать почти всех обозных лошадей, и вот уже самой блестящей добычей его оказалась воловья шкура. Он испек ее на костре и разделил это «жаркое» на порции.
Каждое утро мы просыпались с надеждой, что, может быть, сегодня придет обещанная нам помощь, и засыпали с горьким разочарованием, что опять минул день, а перемен никаких нет.
— Худы наши дела, — сказал мне как-то Джуро Филиппович.
Его длинное бледное лицо необыкновенно осунулось, отчетливее проступали кости, в запавших глазах вспыхивал голодный, сухой блеск.
— Плохо, что ты нос повесил, — ответил я.
И тут мы поговорили о характере коммуниста, о характере стойких людей, которые не сгибаются, не хнычут, добиваясь своего.
— Смотри!
Длинный стебель подорожника, на который я наступил, почти втоптав его в грязь, упруго выпрямился и встал по-прежнему гордо, прямо.
— Вот и люди такие есть. Их ничто не сломит, не сомнет…
Филиппович с тихой задумчивостью посмотрел на меня.
— Ясно. Только видишь ли, друже. — Он достал из кармана и показал мне газету «Пролетер», уже изрядно потрепанную, ту самую, что привез нам Арсо Иованович в Горный Вакуф и которую с тех пор бережно хранил в своей торбице. — Я это всегда читаю. Уже мало-помалу научился читать. Я знаю, каким должен быть коммунист. Надо выдержать невзгоды и бури… Но вот Бранко — тоже коммунист, так? А он, как прасац![63] Целый день жалуется, что живот к спине прилип от голода, а ночью под одеялом чавкает. Чего только не жрет! А утром за старую редьку первый хватается, с Лаушеком все спорит. Мерзко!
Я задумался. Бранко вносил в жизнь взвода немало сумятицы. Он и меня беспокоил своей непонятной навязчивостью. С кем бы я ни заговаривал, всегда он оказывался рядом. Его круглые немигающие глаза неотступно следили за каждым моим шагом.
Я гнал от себя мысль, что за мной учинена слежка. «Кем? Не ОЗНА ли? Чушь, не может быть!».
Из любопытства я решил принять приглашение Бранко посетить дом его отца».
17
«…— Хвала, хвала! Великое спасибо вам, что утрудились и пришли, — подобострастно кланяясь, встретил меня у порога кирпичного дома осанистый крестьянин, одетый в черную суконную пару и бархатный жилет.
— Милости прошу. Бога му, добро, что вы пришли. Хвала вам, — повторил он рокочущим голосом, усаживая меня в светелке за круглый низкий столик. — Садитесь, прошу вас. Эй, жена, подай-ка гостю кофе, а мне трубку! Видишь, какой человек пришел к нам!
Женщина с неподвижным, как маска, лицом, в широкой плиссированной юбке, позвякивая навешанными на груди старыми дукатами, империалами, цехинами и турецкими меджидие, ушла за перегородку в углу. Видно, Бранко уже успел предупредить о моем приходе. Мать его приоделась, и кофе, без которого югослав не поговорит с гостем, было сварено. Мне подали крохотную чашечку, а старик задымил коротким чубуком. Он щедро хвалил русских, Советский Союз, обильно сдабривая свою речь такими словами, как «социализм», «прогресс». Я глотком выпил вяжущий желудевый настой. Хозяйка налила еще. Уже пошла было за третьей чашкой, служащей сигналом к уходу гостя, как Бранко забеспокоился.
— Этот кофе не настоящий. Хватит! — сказал он, посматривая на отца с особым выражением, но так как тот не догадывался, добавил прямо. — Мог бы нас чем-нибудь более существенным угостить.
— Можно. Для русского человека ничего не пожалею. Спрашивай, что хочешь.
— Ну что? Каймак есть?
— Па, этого сейчас нема! Все есть, а каймака нема.
— А мясо?
— Мясо? Мяса не держим, ты же знаешь, болан. Партизаны — самое лучшее войско, но сегодня приходят одни: дай! Завтра — другие: дай! А откуда взять?
— Так что же у тебя есть? — с раздражением спросил Бранко. — Кажется, за фотоаппарат, что я тебе дал, мог бы накормить.
— Что хочешь, все есть, — смягчился старик. — Эй, жена! Тащи сюда суп!
Звеня при каждом движении монетами, хозяйка поставила на столик оловянный поднос с большой миской. Зачерствелый кусок хлеба она достала из размалеванного сундука с висячим замком.
— Это суп из моих овощей. Специально приготовлен для вас, — пояснил старик.
Бранко опустил ложку в беловатую жидкость с какими-то коричневыми хлопьями.
— А где же мясо? — протянул он с огорчением. — У тебя же есть, отец, там, в дымняке.
— Ах, верно, болан. Есть, кажется, немножко. — Сердито сверкнув на сына глазами, Микос Кумануди полез по лесенке вверх и достал из дымохода изрядный окорок.
Раздирая вяленое мясо волосатыми пальцами и наделяя нас кусочками, он говорил:
— Видит святая дева: сам не ел, сыну не давал, берег для гостей. Я гостолюб. Отец мой — грек из Салоник, а я считаю себя хорватом. Хорваты — самая лучшая нация на Балканах. Тито — тоже хорват, да хранит его матерь божия. Я с ним даже малость знаком.
— Вот и расскажи об этом. — Бранко горделиво посмотрел на меня: вот мол какие у его отца связи!
— Да-с, мы с Иосипом Броз служили у одного императора. У Франца-Иосифа. Тито был ефрейтором, а я пандуром, и часто ездил в Вену. — Старик покосился на фотографию в золоченой раме, на которой он красовался во всем своем былом жандармском величии. — Мы с маршалом в Вене даже видались.
— Где? — спросил я.
— В одном кабаре. Он тогда получил второй приз на состязаниях по фехтованию. Любил почет, ох и любил! Если не забыл теперь, как я ему поднес стакан мастики, то выведет нас с Бранко в люди. Мне бы еще землицы, а сыну — кондитерский магазин в Белграде. Дай боже у здравле. Ешьте. Что же вы?