И все-таки Вучетин с ним не поладил, не раз выступал против его решений. Например, был такой случай. Партизаны захватили итальянский пароход «Скендербег», груженный продовольствием. А Дапчевич вместо того, чтобы воспользоваться этими трофеями, продолжал реквизировать хлеб и мясо у голодавших крестьян. Партизаны возмущались. Тогда он отдал приказ расстреливать всех, кто осмелится критиковать действия командования. Пока шли споры и отдавались приказы, пароход со всем грузом попал в руки четников…
В другой раз Дапчевич не прислал помощи тремстам партизанам, которые в секторе Лешанская-нахия[37] вели неравный бой с пятью тысячами итальянцев…
Каждый раз в таких случаях Вучетин крупно спорил с Дапчевичем. В конце концов Дапчевич отослал его в распоряжение ЦК партии. С Вучетиным отправился в Боснию через стремнины и утесы Комского хребта и Стоян Подказарац. Но Вучетин не остался в ЦК, где ему предложили канцелярскую работу, а ушел рядовым в Шумадийский батальон к Перучице. Вместе с ним в ряды бойцов вступил и Стоян. Оба научились у Слободана Милоевича изготовлять мины, а потом Стоян перешел в Черногорский батальон: там не было специалиста-подрывника. Теперь о нем ходит слава как о герое и смелом диверсанте.
— Вот уж будет радость для Вучетина, когда он увидит Стояна! — повторил Милетич. — Стоян для него, что сын. Ведь у Вучетина погибла вся семья: фашисты убили. Сейчас его семья — это мы, весь наш батальон. Он, как отец, у которого куча детей. Всех он любит, обо всех думает, о каждом печется. По виду он суховат, деловит, а в сердце ласка и теплота. Настоящий коммунист! Хотел бы я таким быть…
Голубое морозное небо, яркое солнце, скорая встреча с черногорцами и близость Синя — все радовало нас.
И батальон шагал размашисто, словно бы летел вперед, опьяненный светом солнца, звонкостью подмерзшей за ночь дороги, видом продымленного, но бесконечно дорогого и непобедимого красного знамени, которое Джуро развернул и держал высоко и как-то особенно гордо.
Синь уже был недалеко. Доносилось сухое и редкое погромыхивание орудий.
Меня подозвал Вучетин. Мы пошли с ним по обочине дороги. Глаза у него были строгие, спокойные.
— Друже Загорянов, — начал он, — я собираюсь пригласить вас сегодня вечером на военное совещание. Мне хочется обсудить предстоящую операцию вместе с командиром Черногорского батальона Тодором Радовичем в вашем присутствии. Я хочу вас познакомить с нашей партизанской тактикой, а от вас услышать о том, как действовал бы советский командир в условиях открытого боя за город.
— Хорошо, — согласился я.
— Данные обстановки я вам сообщу на привале в Обровац.
Вучетин пожал мою руку и поспешил вперед. Вдали, там, где серо-лиловое облачко сливалось с темно-бурой щетиной рощи, у подножия горы Висока, завиднелся городок: белые дома, черепичные крыши, высокий готический шпиль церкви. Синь! Нас разделяла ровная долина, поросшая кустарником и мелколесьем.
Рассредоточившись, мы подходили к селу Обровац. Неожиданно из заиндевевшей дубовой рощи с громкой песней нам навстречу вышли черногорцы.
Мы ускорили шаг, они тоже почти бежали. У перекрестка дорог сошлись. Смуглые, навсегда обожженные солнцем, черноволосые, с карими и голубыми глазами, сурово-радостные и счастливые черногорцы кинулись нас обнимать.
— Добро дошли, братья шумадийцы?
— Добро! Привет юнакам Черной горы!
— Счастливая встреча!
— Как поживаешь, Перо?
— Хвала богу! Как ты, Мирко?
Бойцы обоих батальонов горячо и шумно приветствовали друг друга.
— Я торопился к тебе, Тодор! — Вучетин обнял командира черногорцев — высокого, сухощавого, с угольно-черными густыми бровями, одетого в потрепанную шинель.
— Борьба нас разъединила, — растроганно отвечал Радович, целуя звезду на пилотке Вучетина, — борьба же и соединяет нас. Ничего, что нас мало. Все равно не поздоровится оккупантам в Сине.
— Теперь нас много! — кричал Милетич, прорываясь в толпу черногорцев.
— Нас и русских двести миллионов! — зычно откликнулся красивый голубоглазый парень с осанкой атлета-воина.
— Стоян! Стоян! — Иован бросился в его объятия. — Жив, здоров?! Как твои успехи?
— Недавно подорвал еще один броневик. Он шел в Синь из Книна. А как у вас? Почему засиделись под Ливно?
— И не спрашивай! Споем лучше.
Милетич и Подказарац затянули черногорскую песню «В счастье и в несчастье». В этой песне говорится о крепкой дружбе всех славянских народов, о том, что они всегда вместе — и в радости и в горе.
Вдруг Иован замолчал и подошел ко мне. Переставали петь и другие. Песня мало-помалу стихла. Бойцы оборачивались в сторону гор, откуда быстро приближался отряд конных.
— Опять они! — тихо сказал Иован. — Чего им надо?
Всадники подскакали вплотную. Ряболицый большеголовый председатель корпусного трибунала с длинными щетинистыми волосами, торчавшими из-под пилотки, как малярная кисть, неторопливо спешился, поправил сбившийся на живот огромный маузер и так же неторопливо подошел к Радовичу.
— Вы были вчера в селе Обровац?
— Рядом стояли, — ответил Радович, спокойно выдерживая сверлящий взгляд.
— У вас есть такой… Станко Турич?
— Есть.
— А Стоян Подказарац?
— Это наши герои.
— Где они, эти орлы?
Оба партизана приблизились к рябому коннику, с любопытством глядя на него. Тот, бросив на них быстрый взгляд, поднес к глазам висевшую через плечо планшетку с какой-то бумагой под целлулоидом и хриплым крикливым голосом спросил:
— Вы гуляли в Обровац на свадьбе у селяка Обрена Матича?
— Гуляли, а что? — Стоян улыбался.
— Пили ракийю? Плясали? Целовались с женщинами?
Парни смущенно переглянулись.
— Ваше дело рассмотрел вчера военный трибунал корпуса, — с растяжкой продолжал рябой, заглядывая в планшетку. — Вы напились пьяными, позволили себе разные безобразные выходки, а главное, выболтали такие вещи, которые являются военной тайной. Этим вы нарушили революционную дисциплину. Я объявляю вам приговор. Именем народа…
Он еще не успел окончить как два других, ранее спешившихся конника, вставших позади Турича и Подказараца, выхватили из карманов шуб револьверы и выстрелили партизанам в затылки.
Турич упал без звука, раскинув руки, а Подказарац только зашатался. Он стоял молча, опираясь рукой на винтовку, как бы показывая всем, что только в таком положении достойно умирать юнаку. В широко раскрытых, остановившихся глазах его гасло изумление. Он рухнул лицом в снег, когда стрелявшие ткнули его в спину кулаками.
Все это произошло непередаваемо быстро и настолько внезапно, что все мы опомнились лишь тогда, когда группа конных, окинув нас угрожающими взглядами, с гиком и присвистом уже помчалась обратно. Они умчались, а над заснеженным полем, порозовевшим от закатного солнца, где всего несколько минут назад было так оживленно и шумно, легла зловещая, полная смутной тревоги тишина.
16
«…Мы с Иованом медленно шли через лагерь, иногда прислушиваясь к тихим голосам в шалашах. Люди были возмущены и подавлены тем, что произошло днем. Имена Стояна и Станко произносились взволнованным шепотом. И казалось, что в этом шепоте, как в порывистых дуновениях ветра перед бурей, таится что-то грозное. «Почему не протестуют, почему терпят?» — думал я. Не нравилось мне и настроение Иована. Еще утром оживленный, бодрый, он снова пал духом. Опять будто нависла над ним опасность, опять он ждал, что верховые в овчинных шубах вот-вот приедут с новым решением военного трибунала — на этот раз по делу о его боговинской «самоинициативе». Я упрекал его в пассивности и предлагал написать обо всем Ранковичу.
— Это ни к чему не приведет, — безнадежно сказал он.
— Но почему? — допытывался я. — Почему? Ты говоришь, что Катнич бессилен, комиссар бригады Магдич тоже ничего не может изменить… Но ведь Ранкович — член Политбюро ЦК.