ГОРОД-СПУТНИК Считался он раньше секретным, Тот город вблизи наших мест. При встрече с приютом запретным Спешили машины в объезд, Но после двадцатого съезда Не надобно больше объезда. Я в очередь, нужную массам, Встаю у нещедрых даров. Мне парень, торгующий мясом, Кричит: "Израилич, здоров!" И вполоборота: "Эй, касса, Учти, что кончается мясо!" Мне нравится улиц теченье — Средь сосен глубокий разрез, Бесовское в башнях свеченье, Асфальт, устремившийся в лес, И запад, огнями багримый, И тонкие, пестрые дымы. Люблю толстопятых мужичек И звонкую злость в голосах, Люблю малокровных физичек С евфратской печалью в глазах, Люблю офицеров запаса — Пьянчужек рабочего класса. Слыхал я: под тяжестью сводов, Под зеленью этой травы — варталы, где много заводов, Где сколько угодно жратвы, Где лампы сияют монистом Механикам и программистам… Уйдем от назойливых басен! Поверь, что не там, под землей, А здесь этот город прекрасен — Не плотской красой, а иной, Не явью, хоть зримой, но мнимой, А жизнью покуда незримой, Незримой, еще не созрелой, Себе непонятной самой, И рабской, и робкой, и смелой, И волей моей, и тюрьмой, И цепью моей, и запястьем, И мраком, и смрадом, и счастьем! ЧЕЛОВЕК В ТОЛПЕ Там, где смыкаются забвенье И торный прах людских дорог, Обыденный, как вдохновенье, Страдал и говорил пророк. Он не являл великолепья Отверженного иль жреца, Ни язв, ни струпьев, ни отрепья, А просто сердце мудреца. Он многим стал бы ненавистен, Когда б умели различать Прямую мощь избитых истин И кривды круглую печать. Но попросту не замечали Среди всемирной суеты Его настойчивой печали И сумасшедшей правоты. ЧАСТУШКА С недородами, свадьбами, плачами Да с ночными на скромных лугах, Вековала деревня у Пачелмы И в давнишних, и в ближних веках. Перемучили, переиначили Все, что жило, росло и цвело. Уж людей до того раскулачили, Что в кулак животы посвело. И — бежать! Хоть ловили на станции, Крестный-стрелочник прятал до звезд. Слава Богу, живем не во Франции, — За пять тысяч очухались верст. Где в штанах ходят бабы таджицкие, Где на троицу жухнет трава, Обкибитились семьи мужицкие, И записаны все их права. И курносые и синеглазые Собираются в день выходной, И на дворике веточки Азии Плачут вместе с частушкой хмельной. КНЯЗЬ Потомок желтых чужеземцев И Рюриковичей родня, Он старые повадки земцев Сберег до нынешнего дня. Хром, как Тимур, стучит, как дятел, Своим мужицким костылем. Сам не заметил, как растратил Наследство перед Октябрем. Он ищет счастья в шуме сучьев, В тепле парного молока. Ему рукою машет Тютчев, Кивает Дант издалека. Он говорит: "Приди Мессия, Скажи он мне: — Ты лучше всех! — Я прогоню его: живые, Мы все равны, а святость — грех". Он мне звонит, когда в журнале Читает новый перевод: "Дружочек, сократить нельзя ли? Не терпит истина длиннот!" "Петр Павлович, приятным словом Порадуйте меня!" — "А что, Готов порадовать: я в новом, — Вчера купили мне пальто. Тепло, легко, — ну, легче пуха. — Ты важен в нем, — сказал мне внук…" И, в трубку засмеявшись глухо, Беседу обрывает вдруг. ПЕРВЫЙ МОРОЗ Когда деревья леденит мороз И круг плывет, пылая над поляной, Когда живое существо берез Скрипит в своей темнице деревянной, Когда на белом, пористом снегу Еще белее солнца отблеск ранний, — Мне кажется, что наконец могу Стереть не мною созданные грани, Что я не вправе без толку тускнеть И сердце хитрой слабостью калечить, Что преступленье — одеревенеть, Когда возможно все очеловечить. ДОРОГА Лежит в кювете грязный цыганенок, А рядом с ним, косясь на свет машин, Стоит курчавый, вежливый ягненок И женственный, как молодой раввин. Горячий, ясный вечер, и дорога, И все цветы лесные с их пыльцой, И ты внезапно открываешь Бога В своем родстве с цыганом и овцой. |