Добрались до индейки. Не плошай, Иван Андреевич, здесь мы отыграемся. Подносят. Хотите верьте или нет – только ножки и крылушки, на маленькие кусочки обкромленные, рядушком лежат, а самая-то та птица под ними припрятана, и нерезаная пребывает. Хороши молодчики! Взял я ножку, обглодал и положил на тарелку. Смотрю кругом. У всех по косточке на тарелке. Пустыня пустыней. Припомнился Пушкин покойный: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» И стало мне грустно-грустно, чуть слеза не прошибла... А тут вижу – царица-матушка печаль мою подметила и что-то главному лакею говорит и на меня указывает... И что же? Второй раз мне индейку поднесли. Низкий поклон я царице отвесил – ведь жалованная. Хочу брать, а птица так неразрезанная и лежит. Нет, брат, шалишь – меня не проведешь: вот так нарежь и сюда принеси, говорю камер-лакею. Так вот фунтик питательного и заполучил. А все кругом смотрят – завидуют. А индейка-то совсем захудалая, благородной дородности никакой, жарили спозаранку и к обеду, изверги, подогрели!
А сладкое! Стыдно сказать... Пол-апельсина! Нутро природное вынуто, а взамен желе с вареньем набито. Со злости с кожей я его и съел. Плохо царей наших кормят, - надувательство кругом. А вина льют без конца. Только что выпьешь, - смотришь, опять рюмка стоит полная. А почему? Потому что придворная челядь потом их распивает.
Вернулся я домой голодный-преголодный... Как быть? Прислугу отпустил, ничего не припасено... Пришлось в ресторацию ехать. А теперь, когда там обедать приходится, - ждет меня дома всегда ужин. Приедешь, выпьешь рюмочку водки, как будто вовсе и не обедал...»
- Крылов, ты тут Пушкина помянул, - приготовил какую-то каверзу Сатана. - Знаешь, какой монолог тебе Александр Сергеевич прописал?
- Где?
- В «Песне о вещем Олеге».
- Какой монолог?
- «Так вот где таилась погибель моя...»
- При чем тут я?
- Ты это декламируй и себя по брюху хлопай! Ты ведь из-за обжорства преждевременно умер!
Очень остроумный человек и талантливый стихотворец не замедлил с достойным ответом:
- Согласен, мой грех – чревоугодие, а твой куда горший – гордыня! Я спасусь, а вот ты – вряд ли!
- В отличие от тебя я спасаться не желаю! - отбрехнулся повелитель подземного царства.
Ельцину было страшно слушать такие разговоры: своей-то учести он не знал.
- А давай пойдем к Пушкину! - предложил ЕБН своему гиду. - Редкий случай представился его живьем... то-есть в посмертии увидеть.
... «Солнце русской словесности» хмурилось: душа поэта, если можно так выразиться, была не в духе.
- «... Закружились бесы разны,
Словно листья в ноябре.
Сколько их? Куда их гонит?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят?
Ведьму ль замуж выдают?» - шептал смуглокожий черноволосый небольшого роста мужчина, в котором по характерным бакенбардам (а вовсе не по стихам) Борис Николаевич признал Пушкина – уж больно тот смахивал на портрет, который висел в школе на стене. Тем временем бесы изображали описываемую поэтом картину: кружились; отчаянно сопротивляющегося домового живьем запихивали в гроб, а сотни ведьм предлагали себя в невесты всем желающим (последних, впрочем, не находилось)...
- Скучно тут, - прошептала душа гения. - Как писал Грибоедов, «Пойду искать по белу свету, где оскорбленному есть чувству уголок»... Сплошное у меня «Горе от ума». «Карету мне, карету!»
Появился экипаж – и Александр Сергеевич запрыгнул в него. Путешественники по аду последовали за ним – и очутились на ямной станции. Пушкин торопливо выпрыгнул из тарантаса, вбежал на небольшое крыльцо станции и закричал:
- «Лошадей!...»
Заглянув в три комнатки и не найдя в них никого, нетерпеливо произнес:
- «Где же смотритель? Господин смотритель!...»
Выглянула заспанная фигурка лысого старичка в ситцевой рубашке, с пестрыми подтяжками на брюках...
- Чего изволите беспокоиться? Лошадей нет. И Вам придется обождать часов пять...
- «Как нет лошадей? Давайте лошадей! Я не могу ждать. Мне время дорого!»
Старичок хладнокровно прошамкал:
- Я Вам доложил, что лошадей нет! Ну и нет. Пожалуйте Вашу подорожную.
Приезжий серьезно рассердился. Он нервно шарил в своих карманах, вынимал из них бумаги и обратно клал их. Наконец подал что-то старичку и спросил:
- «Вы же кто будете? Где смотритель?»
Старичок, развертывая медленно бумагу, ответствовал:
- Я сам и есть смотритель... По ка-зен-ной на-доб-но-сти, - прочитал протяжно он. Далее внимание его обратилось на фамилию проезжавшего.
- Гм!.. Господин Пушкин!.. А позвольте Вас спросить, Вам не родственник будет именитый наш помещик, живущий за Камой, в Спасском уезде, его превосходительство господин Мусин-Пушкин?
Приезжий, просматривая рассеянно почтовые правила, висевшие на стене, быстро повернулся на каблуке к смотрителю и внушительно продекламировал:
- «Я Пушкин, но не Мусин!
В стихах весьма искусен,
И крайне невоздержан,
Когда в пути задержан!»
Давайте лошадей...
И опять исчез. Лже-Данте и эрзац-Вергилию застигли его в Екатеринославе, где он застрял на пару недель. Пушкин скучал там; к скуке присоединилась жестокая простуда от раннего купания в Днепре. Жил в какой-то избенке, в обстановке самой непривлекательной... Но и в захолустном тогда Екатеринославе уже знали знаменитого пиита, и пребывание его в городе не только огласилось, но и стало событием для людей, восторженно к нему относившихся. Выражаясь современным языком, поклонники его изрядно доставали.
Ельцин и Ницше тоже отправились к нему. Вошли в лачужку, занимаемую поэтом, который, как заметно, пребывал в раздраженном состоянии. Александр Сергеевич встретил непрошенных гостей, держа в зубах булку с икрою, а в руках стакан красного вина.
- «Что вам угодно?» - спросил он вошедших.
И когда последние сказали, что желали иметь честь видеть славного писателя, славный писатель отчеканил следующую фразу:
- «Ну, теперь видели?.. До свиданья!..»
- Мда, характерец! - прошептал смущенный ЕБН: редко кто осмеливался давать ему такую отповедь. - Но все равно давай последим за ним, Фридрих, хочу узнать, как он жил на самом деле.
А на самом деле «российский поэт № 1» очень редко испытывал хандру. Все современники отмечали его чрезвычайно веселый характер. Один из них писал: «Я не встречал людей, которые были бы вообще так любимы, как Пушкин; все приятели его скоро делались его друзьями». В спорах — живой, острый, неопровержимый, он быстро переубеждал своих друзей. Однако умел выслушивать и критику, и упреки, и горькую правду — и смирялся.
Друг великого поэта Пущин:
- «Он, бывало, выслушает верный укор и сконфузится, - а потом начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется... Или — даст несговорчивому собеседнику подножку, повалит на диван, вскочит на поваленного верхом и, щекоча и торжествуя, вскрикивает: «Не говори этого! Не говори этого!» - а сам хохочет до упаду...»
Жандармский чиновник III отделения Попов:
- «Он был в полном смысле слова дитя, и, как дитя, никого не боялся».
Его литературный враг Фаддей Булгарин, опозоренный пушкинскими эпиграммами:
- «Скромен в суждениях, любезен в обществе и дитя по душе».
Смех Пушкина производил столь же чарующее впечатление, как и его стихи. Художник Карл Брюллов:
- «Какой Пушкин счастливец! Так смеется, что словно кишки видны».
Сам поэт всю жизнь утверждал, что все, что возбуждает смех, - позволительно и здорово, а все, что разжигает страсти, - преступно и пагубно.
Страсть к проказам заразила его с детства. Во время своего пребывания в Царском селе задумал он убежать в Петербург — совершить самоволку. Отправился за разрешением к гувернеру Трико, тот не пустил и обещал еще и проследить за ним. Пушкин махнул рукой на это заявление и, захватив лицейского приятеля Григория Кюхельбекера, помчался в столицу. В догонку за ними устремился и Трико.