Сальвато хотел освободиться от цепей лишь для того, чтобы не упустить случая связаться с отцом или его помощниками, возможно готовившимися к его спасению.
Элеонора пожелала слушать мессу потому, что душа этой женщины и поэтессы стремилась к священному таинству.
Микеле же, неаполитанец и лаццароне, свято верил, что не может быть достойной смерти без заупокойной мессы.
Сальвато стал в дверях, соединявших обе комнаты, но напрасно он обводил вопрошающим взором присутствующих и заглядывал в коридор, — вокруг не было никаких признаков того, что кто-то занимается его спасением.
Элеонора взяла стул и склонилась вперед, опираясь на его спинку.
Микеле преклонил колена на ступеньках алтаря.
Микеле представлял безоговорочную веру, Элеонора — надежду, Сальвато — сомнение.
Сальвато слушал мессу рассеянно, Элеонора сосредоточенно, Микеле в полном упоении: только четыре месяца был он патриотом и полковником, а всю предыдущую свою жизнь он был лаццароне.
Служба окончилась. Священник спросил:
— Кто хочет причаститься?
— Я! — вскричал Микеле.
Элеонора поникла, не ответив. Сальвато отрицательно покачал головой.
Микеле приблизился к священнику, вполголоса исповедовался ему и принял причастие.
Потом всех троих вернули в соседнюю комнату, куда принесли завтрак для них и для их товарищей.
— На который час назначено? — спросил Чирилло у тюремщиков, разносивших пищу.
Один из них подошел поближе.
— Кажется, на четыре часа, господин Чирилло, — ответил он.
— А, ты меня узнаешь? — спросил доктор.
— В прошлом году вы вылечили от воспаления легких мою жену.
— И теперь она чувствует себя хорошо?
— Да, ваша милость, — ответил тюремщик и тихо добавил: — Я бы пожелал вам такой же долгой жизни, какую, может быть, проживет она.
— Друг, — отвечал Чирилло, — дни жизни человеческой сочтены, но Бог не так суров, как его величество Фердинанд: Бог иногда нас милует, а король — никогда! Так ты говоришь, в четыре?
— Так я думаю, — сказал тюремщик. — Но вас много, так, может, они начнут на час раньше, чтобы успеть.
Чирилло вытащил часы.
— Половина одиннадцатого, — сказал он и стал засовывать часы обратно в карман, но вдруг вспомнил: — Ба! Да я забыл их завести! Если я остановлюсь, это еще не причина, чтобы останавливаться им.
И он стал невозмутимо заводить часы.
— Желает ли еще кто-нибудь из осужденных принять помощь религии? — вопросил, появляясь на пороге, священник.
— Нет, — в один голос отвечали Чирилло, Этторе Карафа и Мантонне.
— Как вам угодно, — сказал священник, — это дело касается только Бога и вас.
— Я думаю, отец мой, правильнее было бы сказать: Бога и короля Фердинанда, — возразил Чирилло.
CLXXXI
ВОРОТА ЦЕРКВИ САНТ’АГОСТИНО АЛЛА ЦЕККА
Около половины четвертого заключенные услышали, как отворилась наружная дверь комнаты bianchi, от которой они были отделены крепкой перегородкой и обитой железом дверью с задвижками и висячими замками; потом донесся шум шагов и неясные голоса.
Чирилло вытащил часы.
— Половина четвертого, — сказал он. — Мой славный тюремщик не ошибся.
— Микеле! — окликнул Сальвато молодого лаццароне, который после причастия все время молился в своем углу.
Тот вздрогнул и по знаку Сальвато приблизился к нему, насколько позволяла цепь.
— Да, ваша милость? — шепнул он вопросительно.
— Постарайся не отходить от меня далеко и, если случится что-нибудь непредвиденное, не зевай.
Микеле покачал головой.
— О, ваша милость, — пробормотал он. — Нанно сказала, что меня повесят, значит, меня и повесят, иначе быть не может.
— Как знать! — возразил Сальвато.
Но тут отворилась дверь напротив комнаты bianchi — иначе говоря, дверь в часовню, и на пороге вырос какой-то человек; за его спиной послышался стук прикладов — это солдаты приставили ружья к ноге.
Вид новоприбывшего не оставлял сомнений: то был палач.
Он пересчитал узников.
— Всего шесть дукатов наградных! — пробормотал он со вздохом. — И подумать только, что я одним махом мог бы заполучить шестьдесят монет… Ладно, не надо об этом больше печалиться!
Вошел фискальный прокурор Гвидобальди, перед которым шествовал пристав с приговором джунты в руках.
— Развяжите осужденных, — приказал фискальный прокурор.
Тюремщики повиновались.
— На колени, слушать приговор! — повелительно возгласил Гвидобальди.
— С вашего разрешения, господин фискальный прокурор, мы предпочли бы выслушать его стоя, — насмешливо возразил Этторе Карафа.
Насмешливый тон, каким были произнесены эти слова, заставил судейского заскрипеть зубами.
— На коленях, стоя — не важно, как вы будете слушать, лишь бы вы его выслушали и он был приведен в исполнение! Секретарь суда, огласите приговор!
Оказалось, что Доменико Чирилло, Габриэле Мантонне, Сальвато Пальмиери, Микеле il Pazzo и Элеонора Пиментель приговорены к смерти через повешение; Этторе Карафа — к отсечению головы.
— Все верно, — сказал Этторе. — Никаких претензий к суду не имеется.
— Значит, можно приступать к делу? — с издевкой спросил Гвидобальди.
— Когда вам будет угодно. Лично я готов и полагаю, что друзья мои тоже готовы.
— Да, — в один голос подтвердили осужденные.
— Но я обязан сказать кое-что тебе, Доменико Чирилло, — проговорил Гвидобальди с усилием, которое показывало, как трудно дается ему эта речь.
— Что именно? — осведомился Чирилло.
— Проси у короля помилования, может быть, он согласится, поскольку ты был его личным врачом. Во всяком случае, если ты подашь такое прошение, мне велено отсрочить казнь.
Все взгляды устремились на Чирилло.
Но тот ответил с обычной мягкостью, храня на лице полное спокойствие, с улыбкой на устах:
— Напрасно вы пытаетесь запятнать мою репутацию низостью. Я отказываюсь от предложенного мне пути спасения. Я был присужден к смерти вместе с друзьями, которые мне дороги, и хочу умереть вместе с ними. Я жду успокоения смерти и не сделаю ничего, чтобы ее избежать и остаться хотя бы лишний час в мире, где властвуют супружеская измена, клятвопреступление и порок.
Элеонора схватила руку Чирилло и приложилась к ней губами, а потом с силой швырнула на пол полученный от него флакончик с опиумом, и тот разлетелся вдребезги.
— Это что такое? — осведомился Гвидобальди, увидев, что по каменным плитам разливается какая-то жидкость.
— Яд, который в десять минут избавил бы меня от твоих посягательств, презренный! — отвечала Элеонора.
— Почему же ты отказываешься от этого яда?
— Потому что считаю низостью покинуть Чирилло в тот миг, когда он не захотел покинуть нас.
— Хорошо, дочь моя! — воскликнул Чирилло. — Не скажу: «Ты достойна меня!», скажу: «Ты достойна самой себя!»
Элеонора усмехнулась и, подняв глаза к Небесам, протянув вперед руку, с улыбкой на устах продекламировала:
Forsan et haec olim meminisse juvabit.
[177] — Ну что, — проговорил нетерпеливо Гвидобальди, — кончено? Никто больше ни о чем не просит?
— Никто ни о чем не просил с самого начала! — возразил граф ди Руво.
— И никто ни о чем не собирается просить, — сказал Мантонне, — разве только поскорей закончить эту комедию фальшивого милосердия.
— Тюремщик, откройте дверь к bianchi! — распорядился фискальный прокурор.
Дверь комнаты отворилась, и появились bianchi в длинных белых рясах.
Их было двенадцать, по двое на каждого осужденного.
Дверь комнаты закрылась за ними. Один из кающихся приблизился к Сальвато, взял его за руку и одновременно сделал масонский знак. Сальвато ответил тем же, не выразив на лице ни малейшего волнения.
— Вы готовы? — спросил кающийся.
— Да, — отвечал Сальвато.