— Но ведь вы знаете, что я увидел свою мать.
— Не ты, дитя мое. Простая женщина, существо грубое, запуганное, уверяла: «У колыбели младенца стояла тень и пела, качая своего ребенка». А я, тогда еще молодой, увлекавшийся всем чудесным, сказал: «Да, это возможно». Я даже поверил, что так оно и было. Лишь старея — ты сам убедишься в этом, Сальвато, — лишь старея, начинаешь сомневаться, потому что все больше приближаешься к этой страшной и неизбежной истине. Сколько раз здесь, в своей келье, один на один с душераздирающей мыслью о небытии, которая в известном возрасте входит в наше сознание, чтобы уже не покидать его, и как невидимый, но ощутимый призрак шествует рядом с нами, — сколько раз перед этим распятием, коленопреклоненный, вспоминая поэтическую легенду времен твоего детства, и в час, когда, по поверьям, являются призраки, я, окруженный полным мраком, молил Бога повторить ради меня чудо, которое он совершил ради тебя! Бог не удостоил меня ответом. Знаю, что он волен не являть свое могущество и свою волю перед такой малостью, как я; но как бы то ни было, он проявил бы свою доброту, свое милосердие, если бы услышал мою мольбу. Он не снизошел.
— Он снизойдет, отец.
— Нет: это было бы чудо, а чудеса противны логике природы. Кто мы такие, чтобы Бог, пребывающий в незыблемой вечности, изменил предначертанный им ход вселенной? Кто мы такие для него? Неосязаемая плесень, что уже тысячи веков служит основою для сложного, необъяснимого, неуловимого процесса, именуемого жизнью. Процесс этот охватывает все: в растительном мире от лишайника до кедра, в животном — от инфузории до мастодонта. Шедевр растительного мира — мимоза, шедевр животного мира — человек. От чего зависит превосходство двуногого существа без оперения, упоминаемого Платоном, перед прочими животными? От случая. Его место в шкале тварей оказалось самым высоким: это дало ему право превзойти меньших братьев своею индивидуальностью. Что такое Гомер, Пиндар, Эсхил, Сократ, Перикл, Фидий, Демосфен, Цезарь, Вергилий, Юстиниан, Карл Великий? Это мозги, устроенные немного лучше, чем слоновьи, несколько более совершенные, чем у обезьян. В чем выражается это улучшение? В замене инстинкта разумом. Что доказывает их превосходство? Способность говорить, а не лаять или рычать. Но достаточно явиться смерти — и она обрывает речь, уничтожает разум; достаточно черепу — пусть то будет череп Карла Великого, Юстиниана, Вергилия, Цезаря, Демосфена, Фидия, Перикла, Сократа, Эсхила, Пиндара или Гомера — достаточно ему, подобно черепу Йорика, наполниться чистейшей грязью — и все: комедия жизни закончится, свеча в фонаре гаснет и уже больше не зажжется никогда! Ты часто видел радугу, дитя мое. Это огромная дуга, простирающаяся от одного до другого края горизонта и восходящая до облаков, однако обе крайние точки ее касаются земли; эти крайние точки — младенец и старик. Понаблюдай за младенцем и увидишь, что, по мере того как мозг его развивается, совершенствуется, зреет, его мысль, то есть душа, также растет, совершенствуется, созревает; посмотри на старца и заметишь, наоборот, что, по мере того как его мозг слабеет, сохнет, отмирает, мысль, а стало быть, душа, затуманивается, меркнет, затухает. Зародившись вместе с нами, она сопутствовала созреванию плодовитой юности; она будет сопутствовать старости в нашем бесплодном распаде. Где был человек до своего рождения? Никому это не ведомо. Чем был он? Ничем. Чем станет, перестав жить? Ничем, другими словами — тем, чем был до появления на свет. Нам предстоит возродиться в ином виде, говорит надежда; перейти в лучший мир, говорит гордыня. Что мне до этого, если я за время переселения потеряю память, если забуду, что жил, и если та же ночь, что окружала меня за пределами колыбели, вновь окружит меня за могилой? Если человек сохранит память о своих странствиях и преображениях, то он станет бессмертным и смерть окажется всего лишь эпизодом в его бессмертии. Один только Пифагор помнил о своей предшествующей жизни. Что же это за чудотворец, если он помнит себя в то время, как всеми все забыто?.. Довольно, однако, об этом удручающем вопросе, — оборвал себя Пальмиери, тряхнув головой. — Эти тягостные думы порождаются одиночеством. Я рассказал тебе о своей жизни, расскажи мне о своей. В твоем возрасте слово «жизнь» пишется золотыми буквами. Освети лучом своего рассвета и своих надежд потемки моих сумерек и моих сомнений. Говори, любезный мой Сальвато! Пусть я забуду все, что сказал, даже звук собственного голоса.
Молодой человек исполнил его просьбу. Ему хотелось поведать отцу обо всем, что произошло на заре его жизни. Он рассказал о своих битвах, о победах, о пережитых опасностях, о своих увлечениях. Пальмиери то улыбался, то плакал. Он захотел осмотреть рану Сальвато, выслушать его. Отец неутомимо расспрашивал его, сын без устали отвечал, и так их застало утро; вместе с тем послышались барабанный бой и звуки фанфар, возвестившие им, что пора расставаться.
Но Пальмиери хотелось побыть с сыном как можно дольше, и он, как десять лет назад, проводил Сальвато до первых домов Сан Джермано, опираясь на его руку и ведя его коня в поводу.
LXXIV
ОТВЕТ ИМПЕРАТОРА
Между тем время, как всегда, шло с безразличной размеренностью, и хотя шайки Пронио, Гаэтано Маммоне и Фра Дьяволо не давали французской армии покоя, она, бесстрастная, как время, следовала тремя потоками через Абруцци, Терра ди Лаворо и той части Кампании, берега которой омываются Тирренским морем. В Неаполе знали о продвижении республиканцев; с 20-го числа известно было и то, что основная часть армии, та, которой командует генерал Шампионне, вечером 18-го расположилась в Сан Джермано и через Миньяно и Кальви продвигается к Капуа.
Двадцатого, в восемь часов утра, князь Молитерно и герцог Роккаромана, каждый во главе полка добровольцев, завербованных среди молодых дворян и богачей Неаполя и окрестностей, явились проститься с королевой и отправились навстречу республиканцам.
Чем ближе становилась опасность, тем более отдалялись друг от друга партия короля и партия королевы.
В первую входили кардинал Руффо, адмирал Караччоло, военный министр Ариола и все те, кто, дорожа честью неаполитанцев, стояли за сопротивление любой ценой и защиту Неаполя до последней возможности.
Партия королевы, состоявшая из сэра Уильяма, Эммы Лайонны, Нельсона, Актона, Кастельчикала, Ванни и Гвидобальди, считала нужным покинуть Неаполь, оставить его, не оказав сопротивления, и безотлагательно бежать.
Помимо всего прочего, еще одно обстоятельство волновало королеву: она боялась, что вот-вот возвратится Феррари. Король, понимая, что его бессовестно обманули, и догадавшись наконец, кто должен ответить за бедствия, обрушившиеся на королевство, мог, как все слабые натуры, почерпнуть в страхе энергию и волю и в этот момент навсегда скинуть с себя бремя, угнетающее его уже двадцать лет, — бремя министра, которого никогда не любил, и супруги, к которой охладел. Пока Каролина была молода и хороша собою, она располагала средством удерживать при себе короля и этим пользовалась, но теперь она, по выражению Шекспира, спускалась по жизненной долине вниз, и король, окруженный молодыми красивыми женщинами, легко вырывался из-под власти ее чар.
Вечером 20-го состоялось заседание Государственного совета; король открыто и решительно высказался за сопротивление.
Заседание кончилось в час ночи.
Между полуночью и часом королева находилась в «темной комнате»; оттуда она привела к себе Паскуале Де Симоне, который получил здесь тайные распоряжения Актона, ожидавшего их в апартаментах королевы. В половине второго Дик отправился в Беневенто, куда еще за два дня до того конюх, пользовавшийся его доверием, доставил одну из лучших лошадей Актона.
Двадцать первого числа день начался с урагана (они в Неаполе обычно продолжаются три дня и дали повод для поговорки: «Nasce, pasce, mori» — «Рождается, насыщается, умирает»).
Несмотря на проливной дождь, сменявшийся бешеным ветром, взволнованный народ смутно чувствовал надвигающуюся великую катастрофу и толпился на улицах, площадях, перекрестках.