Маэстро Донато на радостях обещал, если надежды его не будут обмануты, увеличить приданое до шестисот дукатов.
Он шел на эту уступку и, может быть, готов был на другие, поскольку находился в добром расположении духа и уже видел перед собою ряд виселиц и помостов, уходивших в бесконечную даль, словно аллея Сфинксов в Фивах, как вдруг отворилась дверь и в полумраке показался судебный пристав из Викариа.
— Вы будете маэстро Донато? — вопросил он.
— Ну, я. Заходи, не мешкай! — откликнулся тот, не зная, с кем имеет дело, и развеселившись от заманчивых подсчетов и выпитого вина.
— Это вы не мешкайте! — повелительным тоном отвечал пристав. — Тут я приказываю, а не вы.
— Ого-го! — вмешался папаша Бассо Томео, чьи зоркие глаза были привычны к темноте. — Сдается мне, что я вижу, как блестит серебряная или стальная цепь на черном платье.
— Судебный пристав из Викариа, — отозвался голос из сумрака. — От фискального прокурора. Если заставите его ждать, пеняйте на себя.
— Живее, кум, живее! — сказал Бассо Томео. — Похоже, дело не терпит.
И он замурлыкал себе под нос тарантеллу, начинающуюся словами:
У пульчинеллы есть трое поросят…
— Я мигом! — вскричал маэстро Донато, выскакивая из-за стола и рысью устремляясь к двери. — Правду вы сказали, ваша честь, синьор Гвидобальди не из тех, кто станет ждать.
И, даже не надев шляпы, маэстро Донато поспешно зашагал вслед за судебным приставом.
От улицы Вздохов-из-Бездны до Викариа идти недалеко.
Викариа — это старинный Капуанский замок. В пору неаполитанской революции он играл ту же роль, что Консьержери во время французской: между судом и казнью служил последним приютом для обвиняемых.
Здесь осужденных помещали, если воспользоваться неаполитанским выражением, в часовню.
Эта часовня была просто отделением тюрьмы, и им не пользовались со времен Эммануэля Де Део, Гальяни и Витальяни; семь же патриотов, казненных с 6 июля по 3 августа, были помещены в монастырь, или скорее форт дель Кармине, куда их заточили.
Фискальный прокурор Гвидобальди отправился туда, осмотрел помещение и велел привести его в порядок.
Надо было укрепить замки, запоры и ввинченные в пол кольца, убедиться, что все достаточно прочно и надежно.
Потом прокурор решил разом покончить с двумя делами и послал за палачом.
Во время нашего пребывания в Неаполе мы с каким-то благоговейным чувством посетили эту часовню, где все осталось в прежнем виде, только была убрана картина, висевшая над большим алтарем.
Часовня сооружена посредине тюрьмы. Чтобы попасть туда, надо пройти через три или четыре зарешеченные двери.
Собственно в часовню, то есть в помещение, где стоит алтарь, поднимаешься по двум ступеням.
Свет туда проникает через низкое окно, пробитое на уровне пола и забранное двойной решеткой.
Из этой комнаты по четырем-пяти ступенькам спускаешься в другую.
Именно здесь осужденные проводили последние сутки своей жизни.
Ввинченные в пол большие железные кольца указывают места, где лежали на тюфяках узники в последнюю бессонную ночь. К кольцам были прикованы их цепи.
На одной стене с тех времен и по сей день сохранилась большая фреска, изображающая распятого Иисуса Христа и коленопреклоненную у его ног Марию.
Позади этой камеры расположена сообщающаяся с нею маленькая комната с особым входом.
В эту комнату, через этот особый вход, впускали белых кающихся, которые брали на себя заботу сопровождать осужденных, ободрять и поддерживать их в смертный час.
В этом братстве, члены которого называются bianchi, состоят духовные и светские лица. Духовники выслушивают исповеди, дают отпущение грехов и причастие — словом, делают все, кроме соборования.
Ведь соборование предназначено для больных, а осужденные на казнь не больны, им суждено погибнуть от несчастного случая, так что соборование, которое есть не что иное, как освящение агонии, им не положено.
Войдя в эту комнату, где они облачаются в длинное белое одеяние, снискавшее им прозвище bianchi, кающиеся уже более не расстаются с осужденным до тех пор, пока тело его не будет опущено в могилу.
Они держатся возле несчастного весь промежуток времени, отделяющий тюрьму от эшафота. На эшафоте они кладут руку ему на плечо — жест, означающий, что он может излить им свою душу, и палач не имеет права прикоснуться к смертнику до тех пор, пока bianchi не уберет руку и не произнесет: «Этот человек принадлежит тебе».
Вот к этому-то последнему этапу на скорбном пути приговоренных к смерти и привел пристав маэстро Донато.
Палач вошел в Викариа, поднялся по лестнице слева, ведущей в тюрьму, миновал длинный коридор с камерами по обеим сторонам, отворил одну за другой две решетчатые двери, взошел по еще одной лестнице, толкнул еще одну решетку и оказался у дверей часовни.
Он ступил на порог. Первая комната, та, где стоял алтарь, была пуста. Палач вошел во вторую и увидел фискального прокурора Гвидобальди, под наблюдением которого укрепляли дверь в комнату bianchi, навешивали на нее два засова и три замка.
Маэстро Донато остановился на нижней ступеньке, почтительно ожидая, пока фискальный прокурор соблаговолит заметить его и заговорить с ним.
Через минуту фискальный прокурор оглянулся, обнаружил того, за кем посылал, и произнес:
— А, это вы, маэстро Донато!
— К услугам вашего превосходительства, — отвечал палач.
— Знаете ли вы, что нам придется произвести немало казней?
— Знаю, — подтвердил маэстро Донато с гримасой, которая должна была сойти за улыбку.
— Вот я и желал бы заранее договориться с вами об оплате.
— Да это очень просто, ваша честь, — развязно отвечал маэстро Донато. — Я получаю шестьсот дукатов жалованья, а сверх того по десять дукатов наградных за каждую казнь.
— Очень просто! Черт побери, какой вы прыткий. А по-моему, это совсем не просто.
— Почему? — спросил маэстро Донато, начиная беспокоиться.
— Потому что, если у нас будет, положим, четыре тысячи казней по десять дукатов за каждую, это составит сорок тысяч дукатов, не считая вашего жалованья, то есть вдвое больше, чем получает весь трибунал, считая от председателя до последнего писца.
— Это верно, — возразил маэстро Донато, — но я один делаю такую же работу, как и они все вместе, и мой труд тяжелее: они приговаривают, а исполняю-то приговоры я!
Фискальный прокурор, проверявший в это время прочность вделанного в пол кольца, выпрямился, поднял на лоб очки и посмотрел на маэстро Донато.
— О-о! Вот вы как рассуждаете, маэстро Донато. Но между вами и судьями есть некоторая разница: судьи несменяемы, а вас можно и сместить.
— Меня? А с какой стати меня смещать? Разве я когда-либо отказывался исполнять свои обязанности?
— Говорят, вы не очень-то рьяно служили правому делу.
— Это я-то? Да ведь мне пришлось сидеть сложа руки все то время, пока держалась их треклятая республика!
— Потому что у нее не хватило ума заставить вас пошевелить руками. Так или иначе, зарубите себе на носу: на вас поступило двадцать четыре доноса и больше дюжины требований сместить вас.
— Ох, пресвятая Мадонна дель Кармине, что вы такое говорите, ваше превосходительство?
— Так что никаких прибавок и наградных, работать только за постоянное жалованье.
— Но подумайте, ваша честь, какая мне предстоит тяжелая работа!
— Это возместит то время, что ты пробездельничал.
— Ваша честь, неужели вы хотите разорить бедного отца семейства?
— Разорить тебя? Зачем мне тебя разорять? Какая мне в этом корысть? И потом, сдается мне, рано говорить о разорении человеку, получающему восемьсот дукатов жалованья.
— Во-первых, — живо подхватил маэстро Донато, — я получаю только шестьсот.
— Ввиду сложившихся обстоятельств джунта милостиво добавляет к твоему жалованью две сотни дукатов.
— Ах, господин фискальный прокурор, ведь вы и сами понимаете, что это неразумно.