Мягкость его голоса, приятность речи заслужили ему прозвище «Платон из Кампании». Еще будучи молодым, он написал «Уголовную юрисдикцию», книгу, переведенную на все языки и заслужившую почетный отзыв французского Национального собрания. В дни начавшегося террора Марио Пагано имел мужество взять на себя защиту Эммануэля Де Део и двух его товарищей. Но всякая защита оставалась бесполезна, и, сколь ни блистательна была его речь, она имела лишь то действие, что увеличила его славу оратора и сострадание к жертвам, которых он не мог спасти. Трое обвиняемых были заранее осуждены, и всех троих, как мы уже сказали, предали казни. Однако правительство, пораженное мужеством и красноречием адвоката, поняло, что он один из тех людей, кого лучше иметь на своей стороне, чем на стороне противника. Пагано был назначен судьей. Но и на этом новом посту он сохранил такую энергию характера и такую неподкупность, что стал для Ванни и Гвидобальди живым укором. Однажды Марио Пагано был арестован (никто не знал, по какой причине) и брошен в темницу, некое преддверие могилы, где он оставался тридцать месяцев. В эту темницу сквозь узкое оконце проникал тоненький луч света — казалось, само солнце посылало ему слова утешения: «Не отчаивайся. Бог видит тебя». При свете этого луча узник написал свою «Речь о прекрасном», произведение, исполненное такой доброты и ясности духа, что было легко угадать: она написана под лучом солнца. Наконец, не объявляя его оправданным, дабы Государственная джунта всегда могла бы снова наложить на него руку, Пагано выпустили на свободу, но отрешили от всех должностей.
Тогда, сознавая, что он не может больше жить на этой земле, где творятся беззакония, Пагано пересек границу и укрылся в Риме, где только что была провозглашена республика. Но Макк и Фердинанд преследовали его и там и заставили искать убежища в рядах французской армии.
Он вернулся в Неаполь; Шампионне, высоко ценя его достоинства, назначил Пагано членом временного правительства.
Его собеседник Куоко, еще не столь знаменитый, каким он стал после своих широко известных «Очерков о революциях в Неаполе», был уже, тем не менее, весьма почтенным магистратом, славился своей ученостью и справедливостью. Он вел с Пагано оживленный разговор насчет необходимости для Неаполя политической газеты в духе французского «Монитёра». Это был первый листок такого рода, который должен был появиться в столице Обеих Сицилии. Сейчас спор шел о том, все ли статьи будут подписаны или, напротив, появятся без подписи.
Пагано рассматривал вопрос с точки зрения этической. По его мнению, было вполне естественно поставить свою подпись под статьей, где утверждаешь свои взгляды. Куоко считал, что, напротив, такой строгостью принципов можно отпугнуть множество талантливых людей: они побоятся отдавать свои статьи в республиканскую газету после того, как будут вынуждены признаться, что сотрудничают там.
Пагано обратился к Шампионне, присутствующему на этом вечере, с просьбой высказать свое мнение. Тот в ответ заметил, что во Франции статьи выходят с подписью только в разделах «Литературная смесь» и «Наука»; еще подписываются некоторые выдающиеся отзывы, авторы которых недостаточно скромны, чтобы печататься анонимно.
Мнение Шампионне по этому вопросу было тем более важно, что это ему принадлежала идея основать республиканскую газету.
Было решено, что те, кто пожелает подписывать свои статьи, подпишут их, те же, кто не захочет, могут не раскрывать свое имя.
Оставалось решить, кто станет главным редактором, принимая во внимание, что в случае реставрации королевской династии главный редактор «Республиканского монитора» заслуживал бы виселицы, как выражались шуты г-на де Пурсоньяка.
Но и на этот раз Шампионне устранил затруднение, сказав, что редактор уже найден.
При этих словах в Куоко заговорило чувство национальной чести. Представленный Шампионне, этот главный редактор, естественно, должен был быть иностранцем; и сколь благоразумным ни был наш достойный магистрат, он все же предпочел рискнуть головой, поставив свое имя под официальным листком, нежели позволить, чтобы там стояло имя француза.
На следующий день должен был появиться первый номер газеты. Пока обсуждался вопрос о том, должен ли «Партенопейский монитор» подписываться, его первый номер тут же и составлялся.
Вокруг крытого зеленым сукном большого стола с чернилами, бумагой и перьями сидели пять или шесть человек — члены комитетов — и сочиняли указы, которые завтра должны были быть расклеены. Председательствовал Карло Лауберг.
Указы касались королевского долга, который признавался национальным; в этот долг оказались включенными все кражи, совершенные королем в момент его отъезда из Неаполя, будь то в частных банках или в благотворительных учреждениях, таких, как ломбард, приют для сирот и Serraglio dei Poveri[127].
Затем шел декрет об оказании помощи вдовам мучеников революции и жертвам войны, матерям героев, которым предстояло погибнуть за родину. Этот декрет принадлежал перу Мантонне; закончив его, он написал на полях, рядом с последним параграфом, следующее примечание: «Я надеюсь, что моя мать получит когда-нибудь право на эту милость».
Далее следовал декрет о снижении цен на хлеб и макароны, об уничтожении ввозной пошлины на масло, об отмене целования рук у мужчин и титула «превосходительство».
За столом, в стороне, генерал Дюфресс, комендант города и замков, сочинял следующий любопытный указ о театрах:
Комендант города и замков.
Каждодневные жалобы на военных всех чинов, присылаемые муниципальным советом и директорами разных театров, обязывают меня напомнить вышеупомянутым военным об их обязанностях, что я и делаю систематическими предупреждениями. Настоящий указ оповещает, что, если кто-либо, вопреки дисциплине, забудется настолько, чтобы пренебречь своими обязанностями в отношении общества, он будет строго наказан.
Театры издавна учреждались для воспроизведения смешных сторон, пороков и добродетелей народа, общества и отдельных людей; во все времена они были центром собрания людей, объектом уважения, местом просвещения для одних, мирного увеселения для других и отдыха для всех. Ввиду таких соображений с начала французского возрождения театры именуются школой нравов.
Следовательно, всякий военный или другой человек, который возмутит порядок и нарушит приличия, что должны быть основным правилом поведения в общественных местах, позволив себе выразить актерам столь неумеренное одобрение или неодобрение, чем так или иначе прервет спектакль, будет немедленно арестован и препровожден стражем, следящим за buon govevno[128], в комендатуру города, дабы подвергнуться наказанию в соответствии с серьезностью совершенного проступка.
Всякий военный или другой человек, который, невзирая на изданные законы и приказы главнокомандующего уважать граждан и их собственность, вознамерится захватить в театре чужое место, что случается каждый день, также будет доставлен к коменданту города.
Всякий военный или другой человек, который, вопреки справедливым порядкам и обычаям театра, попытается, оттолкнув часового, силой взойти на сцену или проникнуть в уборные актеров, будет арестован и таким же образом препровожден к коменданту города.
Командиру стражи и заместителю коменданта города поручается наблюдать за исполнением настоящего распоряжения, и те, кто в случае беспорядка не арестует зачинщиков, сами будут подвергнуты наказанию как нарушители общественного спокойствия».
Закончив писать, генерал Дюфресс сделал знак Шампионне, читавшему какую-то бумагу при свете канделябра, что его указ готов и он хотел бы передать его генералу. Шампионне прервал свое чтение, подошел к Дюфрессу, выслушал его постановление и одобрил во всех пунктах.