Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Может, так сразу и не умолкнут, а горе для наших людей страшное.

— Да, такого при графе Кириле Григорьевиче Разумовском не случилось бы. Он бы государыню уговорил.

— Которую государыню? Елизавету Петровну?

— Так ведь мы в век просвещенный вступили.

— Только выходит, человека обыкновенного в беде чужой убедить легче, чем просвещенного. У просвещенного и физиогномий на разные случаи жизни больше разных. Он к случаю да выгоде легче примениться может.

— Трудно с вами не согласиться.

— Конечно, трудно, ведь вы портреты списываете, личность человеческую проникаете.

— О том и ода?

— Да что мне перед вами таиться. Назвал я ее «Одой на рабство», имея в виду, что государыня запретила в бумагах официальных и прошениях всяческих подписывать именем раба, но подданного.

— Ошибаетесь, Василий Васильевич, — еще не запретила, только разговор подобный место имел. Вот все и всполошились.

— О звании я и не говорю, а только аллегорически весь позор рабства и крепостного ярма для государства, мнящего себя просвещенным, разбираю. Там и панегирических оборотов предостаточно, да Гаврила Романович на своем стоит: отложить печатание до лучших времен.

— Кто знает, не его ли правда.

— А вы что колеблетесь, Дмитрий Григорьевич? Ведь какую «Государыню-Законодательницу» представили и на меня в досаде были, что не расхвалил со всеми картины.

— Самолюбие авторское, Василий Васильевич, слаб человек. А по существу…

ПЕТЕРБУРГ

Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого

В. В. Капнист, Д. Г. Левицкий

— Рад, душевно рад, Василий Васильевич, что минутку для старого друга нашел. Боялся, уедешь, не попрощавшись.

— Как можно, да еще после такой обиды, что Академия Художества тебе нанесла. Подумать только — от руководства классом живописи портретной отстранить, из штата уволить и все за что! По моим мыслям, так за одну только «Екатерину-Законодательницу», не иначе.

— Так полагаешь? А ведь стихи державинские куда как по душе государыне пришлись. Много Гаврилу Романовича хвалила, обещала судьбу его устроить, лишь бы дальше писать продолжал.

— Вот-вот, друже, стихи — одно, картина — другое.

— В чем другое?

— От глаза к сердцу путь короче, а у тебя государыня представлена, как монархию просвещенную Вольтер и Дидро начертали.

— О том и старался.

— Видишь, сам признаешь. Только больше ни Вольтер, ни Дидро, ни мысли их здесь не нужны.

— Разве?

— Как иначе, друже? Я сам в представлении потемкинском, что для императрицы на пути в Тавриду князь разыграл, участие разом со многими другими принимал. Все фокусы как делались собственными глазами лицезрел. На то и Киевский предводитель дворянства — куда денешься, служба такая.

— И учеников академических, что декорации бесчисленные писали, видел?

— Да оставь, друже, в декорациях ли дело! Ты бы на скот дохлый поглядел, на людей до смерти заморенных. Ведь каждому своя корова дорога, второго вола тоже не купишь — полжизни работать придется. А скот-то по-над Доном подряд у всех отбирали да к Днепру гнали, чтобы благополучие пейзанское наглядно представить. Как возвращать да сохранить, никто не думал. Бабы десятки верст за кормилицами своими с ведрами бежали, слезами умывались. Иных буренок молоком вместо воды поили: подоят — тут же и напоят. Воды-то неоткуда взять. Хлебом всю степь ковыльную пахали да засевали, а зерно как у крестьян для того отбирали, подумал? А ты — писанные декорации, академисты-художники!

— Так это Потемкин — его дела.

— Потемкин? А у государыни ни советчиков, ни соглядатаев, ни собственных глаз? В степи голой богатство такое, поди, не захочешь, да подумаешь: откуда бы ему взяться. Парки из срубленных дубов на обратном пути государыни уже попривяли, так их свежесрубленными березками заменили — авось, в нужный день постоят, ехце не увянут. И того тоже не заметила? Как обо всем этом Фернейскому патриарху рассказать? Какими словами мудреца старого заговорить?

— И никто государыне слова не сказал? Глаз не открыл?

— Меня что ли, друже, в виду имеешь? Так меня и близко к государыне никто бы не подпустил. Все больше в толпе, вместе со всеми, поклоны отбивал, аж в глазах темнело.

— Николай Александрович, сам сказывал, удостоился чести в поезду царицыном быть.

— Львов — другое дело. У Николая Александровича свой интерес. Сам подумай, государыня ему собственноручно передала записку свою о соборе в Могилеве — в память встречи с австрийским императором. Между прочим, лучше будет, коли от меня узнаешь: все работы живописные Львов не тебе, местному художнику заказал — Боровиковскому. Сюда пригласил поселиться в своем доме.

— Знаю. Образа пишет. Портреты тоже.

— А насчет правды Александр Андреевич Безбородко вот расхрабрился — объяснять начал, для чего Потемкину художников больше, чем строителей запонадобилось.

— Он ведь и раньше о «Случае» светлейшего словами Михайлы Васильевича Ломоносова говаривал: «Места священные облег дракон ужасный».

— Говаривал, да что толку.

— Доказать-то он государыне смог?

— Наверно, коли в немилость попал.

— Безбородко? В немилость? Быть того не может!

— Почему же? На деле государыня и мысли не допускала, чтоб спектакль потемкинский не состоялся. Вон Бецкой болтать по привычке много стал, что к светлейшему художников посылал, тут же лишился обязанностей опекуна графа Бобринского. Бобринский ведь из всех царицыных побочных, не при посторонних будь сказано, детей его одного и любит.

— Знаю, граф из корпуса к господину президенту как в собственный дом ездил.

— Туда и государыня заезжала с сынком повидаться. А теперь вместо Бецкого президентом Академии Художеств Завадовский назначен.

— И Потемкин не заступился!

— Да ему молчание президента еще важнее, чем государыне. Терпел Бецкого, покуда в деле нужен был, а теперь чем дальше от Академии окажется, тем лучше.

— Да какой со старика спрос: девятый десяток давно разменял — как еще на ногах стоит!

— Под руки водят. А отставку мою сразу подмахнул, не ошибся.

— Жаль мне тебя, Дмитрий Григорьевич, душевно жаль, сердцем ты к своим питомцам прирос. Сколько тебе за заслуги твои неоцененные, прости мое любопытство, пенсии назначили?

— По сей день не решаюсь супруге моей Настасье Яковлевне сказать: двести рублев годовых. Господин президент добавил, что для портретного и то хорошо — невелико дело персоны малевать.

— Так-то, друже. Спасибо, еще портреты по заказам писать будешь — к тебе дорога никогда не зарастет. А чтоб не так горько вам с Настасьей Яковлевной было, о себе скажу, чем за путешествие ее императорского величества в Тавриду поплатился.

— И ты, Василий Васильевич?

— И я, друже. Сам знаешь, поезд-то царицын в Киеве надолго против задуманного задержался. Терпению моему конец приходить стал. Я Александре Алексеевне в Обуховку про то в письмах и писать начал.

— В письмах? Да как же можно! Экая неосмотрительность!

— Знал, что нельзя, больно по дому соскучился. Сашенька тоже жаловалась — всю зиму одна, дел по хозяйству невпроворот, а тут еще детки. Мне уж покои наши обуховские что ни ночь снились. Сам посуди, двор-то царский в Киеве ни много ни мало с 29 января до 22 апреля пробыл. Кто выдержит!

— И не думал, что так долго.

— А вот видишь, три месяца да каких: то снег, то ростепель, то вьюгой все заметет, то морозом закует. Ну так ли, иначе ли, уехали высокие гости, а меня из предводителей дворянства грязным помелом: не расстарался, не угодил. Старые грехи припомнили. И стал я, друже, главным надзирателем — за червями!

— Что ты, батюшка!

— Так оно и есть — киевского шелковичного завода. Сашенька неделю глаз не осушала: обидно и перед родными поносно.

— А, друже, мне все вспоминалось, когда я на путешествие это потемкинское глядел. Помнишь, есть у меня строки:

На то ль даны вам скиптр, порфира,
Чтоб были вы бичами мира
И ваших чад могли губить?
Воззрите вы на те народы,
Где рабство тяготит людей;
Где нет любезныя свободы
И раздается звук цепей…
99
{"b":"145692","o":1}