После 1855 года в стихотворениях Полонского появляются мотивы отчаяния и безнадежности. Он изображает свою судьбу в виде безобразной, глупой и злой старухи няньки, которая весь день следит за ним и мешает ему своей болтовней:
Уединясь, мечтаю ли о славе,
Она, как мальчика, придет меня дразнить.
И болен я – и нет мне сил подняться,
И слышу я: старуха, головой
Качая, говорит, что вряд ли мне дождаться
Когда-нибудь судьбы иной.
Каждое его стихотворение наполнено жалобами, упреками, сознанием безысходности, обреченности. Описывая петербургский туман, он с острой болью говорит о жизни, согнутой «под ярмом». Добролюбов отметил характерную черту поэзии Полонского – его «недовольство окружающей действительностью», протест против нее и в то же время уход в «свою особенную действительность» от житейской пошлости, угнетения и обмана. Полонский все больше и больше погружается в мир своего воображения – в ту «действительность», которая ему мерещится. Тема снов, бреда и галлюцинаций все чаще и чаще появляется в его стихотворениях. Он пишет целую серию стихотворений под заглавием «Сны». Но наряду с этими мотивами Полонский обращается и к темам политической современности. Типично стихотворение «На корабле», целиком процитированное Добролюбовым в статье 1859 года. Оно разделено на две половины. В первой говорится о ночи – и строка «Еще вчерашняя гроза не унялась» служит рефреном; вторая начинается возгласом: «Заря!.. друзья, заря!» – и имеет явно иносказательный смысл. Добролюбов отметил, что это стихотворение Полонского отчасти отзывается «дидактизмом, столь несвойственным его таланту». «Итак, – продолжает Добролюбов, – мы видим, что поэт не прочь от надежд, не прочь от общественных интересов». Это подтверждается и такими стихотворениями 1855–1856 годов, как «На Черном море», «На пути из гостей», «И. С. Аксакову». <…>
В 1859 году вышел новый сборник стихотворений Полонского. Добролюбов сочувственно отметил основную черту его поэзии – «внутреннее слияние явлений действительности с образами его фантазии и с порывами его сердца», но выразил досаду, что Полонский не умеет проклинать, что он «находит в себе силы только грустить о господстве зла, но не решается выходить на борьбу с ним. Самые дикие, бесчеловечные отношения житейские вызывают на его губы только грустную улыбку, а не проклятие, исторгают из глаз его слезу, но не зажигают их огнем негодования и мщения». В пример Добролюбов приводит стихотворение «На устах ее – улыбка», которое считает «одним из замечательных стихотворений» Полонского, но удивляется его незлобивости: «Тема этого стихотворения – нелепый общественный обычай, по которому женщина любящая и любимая гибнет в общем мнении, как скоро она отдается своему чувству вопреки некоторым официальностям, тогда как мужчина, бывший виною ее падения, преспокойно может обмануть ее и удалиться, извиняясь тем, что страсть его потухла. Вопль негодования мог бы вырваться у другого поэта, взявшего подобную тему; мрачная, возмутительная картина могла бы нарисоваться из таких отношений человеческого сердца к нелепым требованиям общества. Но вот какие стихи вышли у г. Полонского».
Полонский, конечно, не мог согласиться с Добролюбовым, но надолго запомнил его упрек: «Когда покойный Добролюбов, говоря о моем стихотворении „На устах ее – улыбка“, жалел, зачем я не прихожу в негодование при мысли, что любя можно губить, я невольно подумал: вдумываться в явления жизни, воспроизведенные искусством, и приходить в негодование – это уже ваше дело, гг. критики». Расхождение очень характерное: Добролюбов увидел в этом стихотворении гражданскую тему («нелепый общественный обычай» и проч.), а Полонский смотрел на него как на чисто психологическое («любя можно губить»), близкое к тютчевскому – «О, как убийственно мы любим!» Однако слова Добролюбова очень задели его, потому что коснулись больного вопроса о «гражданственных тревогах» – о борьбе с социальным злом. Новая эпоха требовала, чтобы литература перешла (как выразился Салтыков-Щедрин, говоря о задачах сатиры) «с почвы психологической на почву общественную». Таков был путь Некрасова. В сознании Полонского зло было явлением не столько социальным, сколько морально-психологическим; поэтому позиция поэта-борца была для него невозможна – дальше «нервического плача» («Муза») он пойти не мог.
Добролюбов упомянул о стихотворении «Сумасшедший», напечатанном в «Современнике» 1859 года. Это была одна из первых попыток Полонского «откликнуться» на то, что он сам называл «веяньями времени»,[17] – попытка очень характерная, поскольку социальная тема дана в психологическом обличье. Утопическая идея всеобщего счастья вложена в уста «сумасшедшего», который (как новый Поприщин) объявляет, что «разрешил задачу»:
Да, господа! мир обновлен. – Века
К благословенному придвинули нас веку.
Вам скажет всякая приказная строка,
Что счастье нужно человеку.
Это, конечно, не значит, что Полонский считает эти мечты безумием, – он сам жил ими. Первая фраза – «Кто говорит, что я с ума сошел?!» – кажется цитатой из «Горя от ума» («Что это? слышал ли моими я ушами!» и т. д.), и недаром: смысл стихотворения раскрывается в заключительной строфе, звучавшей когда-то агитационным призывом («Ликуйте! вечную приветствуйте весну!» и т. д.). Несколько сходная ситуация – в одном из «Снов» (частый мотив в лирике Полонского):
Уж утро! – но Боже мой, где я?
Заснул я как будто в тюрьме,
Проснулся как будто свободный, —
В своем ли я нынче уме?
В 60-х и 70-х годах Полонский все чаще и все энергичнее откликается на общественно-политические события и вопросы, но его гражданская лирика остается лирикой «гражданственных тревог» и не переходит в лирику «негодования». Горькое раздумье, жалобы, недоуменье, грусть, досада, страх за будущее человечества – таковы главные эмоциональные тона его лирики. «Откликнитесь, где вы, счастливые, где?» – спрашивает он без надежды на ответ. В «злой современности» он не видит никаких путей к добру (ср. стихотворение «Среди хаоса»), а потому живет жаждой «пересилить время – уйти в пророческие сны» («Муза», 1866). Таково, например, стихотворение «Неизвестность» (1865), написанное по следам грозных событий последних лет (в том числе арест и гражданская казнь Чернышевского, польское восстание, расправа Австрии и Пруссии с Данией). Это уже не иносказание и не психологический этюд, а политический монолог, состоящий из ряда вопросов, раздумье о настоящем и будущем, содержащее предчувствие грядущих социальных катастроф и преобразований. Характерно, что Полонский возлагает свои надежды не на силы народа, не на исторический процесс, а на то, что придет гений («пророк-фанатик вдохновенный или практический мудрец»), который «заставит очнуться нас от тяжких снов». В последних строках говорится о «предтече», который, может быть,
Уже проселками шагает,
Глубоко верит и не знает,
Где ночевать, что есть и пить…
Это заставляет вспомнить лермонтовского пророка («Из городов бежал я нищий»); однако признаки, перечисленные Полонским, имеют более конкретный, бытовой характер и как будто намекают на то, что этот предтеча – ссыльный беглец:
Кто знает, может быть, случайно
Он и к тебе уж заходил,
Мечты мечтами заменил
И в молодую душу тайно
Иные думы заронил.