Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Во всех пьесах К. Р. сквозит возвышенное, согретое благородной любовью к человечеству чувство, и это чувство никогда, ни на минуту не покидает его. Среди произведений нашего поэта нет ни одного, которое противоречило бы этому чувству: стихи его льются подобно спокойному, тихо журчащему ручью по обширным лугам, лугам обыденной действительности, и воды этого светлого ручья омывают с одинаковою любовью как корни луговых цветков, так гранитный утес, дойдя до которого они с шумом повергаются вниз и опять спокойно продолжают свой дальнейший путь: благородное лучезарное чувство любви ко всем и вся – главная особенность творчества К. Р.».

«Он оказался большим знатоком испанцев. Лопе де Вега, Кальдерона, Тирса де Молина, не говоря о Сервантесе, он читал чуть ли не в подлиннике. И опять-таки, как и в „Мессинской невесте“, не верил фантастике поэтических образов. Они представлялись ему живыми, существовавшими когда-то… Он интересовался решительно всем, касавшимся родной ему стихии. Помнится, беседа свернула на современную музыку. Я только что слышал скрябинского „Прометея“ и свои впечатления передал великому князю. По-видимому, новые течения скорее возбуждали его любопытство, чем трогали по существу. Он относился к ним сдержанно, иногда даже холодно. Вообще в своих вкусах это был убежденный консерватор. Центр поэзии – Пушкин, центр музыки – Бетховен, если же есть разветвления, то непременно из того же корня, не иначе»

(барон Н. В. Дризин).

Из дневника К. Романова, июнь 1905 года:

18 июня. – Почти весь день читал. Кончил ужасный, подавляющий, местами бессмысленный, написанный вымученно-вычурным языком рассказ современного писателя, друга и последователя Максима Горького, Леонида Андреева. Прочел еще глупую статью Куприна «Памяти Чехова», в которой скончавшийся в прошлом году литератор выставляется «великим писателем», чуть не гением, обладавшим необыкновенно прекрасным слогом, и приводятся пошленькие подробности его домашнего быта, разные его далеко не остроумные словечки. – Прочел в том же третьем томе сборника «Знание» «Дачников», сцены М. Горького. Не знай я, что им написаны эти «сцены», я бы принял их за произведение Чехова, так они напоминают своей несуразностью, расплывчатостью и выражением каких-то непонятных стремлений «Дядю Ваню», «Трех сестер» и «Вишневый сад». Получается впечатление какого-то бреда, чего-то не оправдываемого здравым смыслом. Стихи Бунина и Скитальца в том же сборнике тоже притянуты за волосы и решительно лишены поэзии.

«21 июня. – Что творится в России? Какой-то развал, распадение: точно одежда, затрещавшая, порвавшаяся по всем швам и расползающаяся. На броненосце Черноморского флота «Потемкин-Таврический» настоящий бунт, команда возмутилась, убила командира. Есть известия об артиллерийском поручике, который убил сказавшего ему дерзость пьяного и им связанного солдата. Когда же публика стала выражать ему негодование, он спасся в пустой вагон, вагон облили керосином и подожгли, и офицер сгорел. Одесса, Лодзь, Севастополь объявлены на военном положении. – Отовсюду приходят вести одна страшнее другой.

23 июня. – Ужасны, невероятны известия из Одессы. Это – полная революция. Небывалый, позорный случай на броненосце «Кн. Потемкин-Таврический», где команда взбунтовалась и убила командира, моего милого товарища Женю Голикова, и почти всех офицеров, тоже был бы невероятен, если б не был действительным происшествием».

Из воспоминаний старшей дочери Константина Романова, игуменьи Тамары:

«Облик Отца

Обаятельный.

Очень высокого роста.

Очень большой нос и уши, как у Бабушки Александры Иосифовны.

Глаза серо-зеленые.

Как у всех представителей мужского рода Константиновичей, один глаз дальнозоркий. Другой близорукий.

Волосы бобриком. Борода небольшая.

Пальцы длинные, красивые.

Жесты плавные, и руки так далеко, как редко у кого размахивались.

Всегда ко всем приветливый, ласковый, любознательный к жизни, делам, родне собеседника.

В каждом человеке видит того, за которого Господь принес себя в жертву. «И за него Господь пролил кровь Свою».

Ямщик

Отец любил простой народ, солдат, природу, лагерную жизнь. В Красносельский лагерь Отец ездил на велосипеде или на тройке с ямщиком Филиппом. У него была поярковая шляпа с павлиньими перьями, а на сбруях лошадей звенели толстые бубенцы.

Верх детской мечты было покататься с Филиппом. Мы, четверо маленьких, в отличие от двух старших Братцев, считали себя недостойными, чтобы нас возил ямщик Филипп… Но раз он и нас повез на большом переезде, объявив: «Не могу Детей доверить другим». Это было целое событие.

Велосипед

Раз Отец вернулся из Красного Села в Павловск на велосипеде с перевязкой на руке, не сразу заметной на белом кителе. Рука была сломана, но, как всегда, он не жаловался на боль, никого не осуждал, только на настойчивые вопросы как бы с виноватой улыбкой ответил: «Конечно, больно». Вообще он был стоик, очень выдержан. Никогда не сердился, всегда спокоен. Не торопился, не волновался. Совсем не похож на других людей.

Вечность

Иногда мы, я и Братья с Матушкой, все вместе кого-нибудь осуждали, вроде как сплетничали… Отец войдет… Все умолкнут… Он скажет: «Перед вечностью ничтожно».

Сразу все успокоятся, и вечность представится нескончаемой, и все остальное тонуло в ней.

Кони

После того, что я овдовела, ко мне, на Каменный Остров, на окраине Петрограда, пришел неожиданно академик Кони – друг Отца. Он сказал несколько слов, чтобы принести мне утешение, и сразу же ушел.

Вот его запомнившиеся мне и удивившие меня слова: «Конечно, Вы всегда носите в сердце Христа, как Ваш Отец всегда Его носил, и я ношу. Это ключ к Его обаянию».

Семен Надсон

О. Мандельштам

Из повести «Шум времени»

А не хотите ли ключ эпохи, книгу, раскалившуюся от прикосновений, книгу, которая ни за что не хотела умирать и в узком гробу 90-х годов лежала, как живая, книгу, листы которой преждевременно пожелтели, от чтения ли, от солнца ли дачных скамеек, чья первая страница являет черты юноши с вдохновенным зачесом волос, черты, ставшие иконой? Вглядываясь в лицо вечного юноши – Надсона, я изумляюсь одновременно настоящей огненностью этих черт и совершенной их невыразительностью, почти деревянной простотой. Не такова ли вся книга? Не такова ли эпоха? Пошли его в Ниццу, покажи ему Средиземное море, он все будет петь свой идеал и страдающее поколение, – разве что прибавит чайку и гребень волны. Не смейтесь над надсоновщиной – это загадка русской культуры и в сущности непонятный ее звук, потому что мы-то не понимаем и не слышим, как понимали и слышали они. Кто он такой – этот деревянный монах, с невыразительными чертами вечного юноши, этот вдохновенный истукан учащейся молодежи, именно учащейся молодежи, то есть избранного народа неких столетий, этот пророк гимназических вечеров? Сколько раз, уже зная, что Надсон плох, я все же перечитывал его книгу и старался услышать ее звук, как слышало поколение, отбросив поэтическое высокомерие настоящего и обиду за невежество этого юноши в прошлом. Как много мне тут помогли дневники и письма Надсона: все время литературная страда, свечи, рукоплескания, горящие лица; кольцо поколенья и в середине – алтарь – столик чтеца со стаканом воды. Как летние насекомые под накаленным ламповым стеклом, так все поколение обугливалось и обжигалось на огне литературных праздников с гирляндами показательных роз, причем сборища носили характер культа и искупительной жертвы за поколение. Сюда шел тот, кто хотел разделить судьбу поколения вплоть до гибели, – высокомерные оставались в стороне с Тютчевым и Фетом. В сущности, вся большая русская литература отвернулась от этого чахоточного поколения, с его идеалом и Ваалом. Что же еще осталось? Бумажные розы, свечи гимназических вечеров и баркаролы Рубинштейна. <…> Какая скудная жизнь, какие бедные письма, какие несмешные шутки и пародии!

126
{"b":"108688","o":1}