Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я попросила в середине июля. Была гроза, такая же, как в Городце, пришедшая с Волги без всякого прогноза. Миша давно спал. Макс стоял в прихожей, уже обутый, смотрел в окно на лестничной клетке, по которому хлестал дождь, и сказал: «Ну, я пошёл». А я сказала: «Останься».

Одно слово. Я ни о чём не просила семь лет. Ни отца, ни Макса, ни маму, ни банк. Я этим гордилась, как гордилась мама. А тут стояла в прихожей в старой футболке и просила, и голос у меня дрожал, и мне не было стыдно ни капли.

Он долго смотрел на меня. Потом медленно разулся и поставил ботинки у стены. Носками к стене.

Утром Миша вышел на кухню в пижаме с белыми медведями, увидел Макса у плиты, в моей футболке, которая была ему мала на три размера, жарящего сырники на моей сковородке, и сказал: «О. Папа. А ты что, у нас ночевал?» Макс сказал, что ночевал. Миша подумал, сказал: «Логично», и сел есть сырники.

Кофе Макс в то утро сварил в медной турке с Мытного рынка, которую привёз мне на следующий день после «Чайки». Корицы было чуть-чуть больше, чем надо. Я ему так и не сказала.

Однажды, в середине июля, он сказал, что хочет помочь. Деньгами. Для Миши. Шесть лет, сказал он. Шесть лет я ничего не платил. Это не подарок. Это долг.

Я долго молчала. Потом сказала:

— Хорошо.

Он посмотрел на меня удивлённо.

— Хорошо?

— Хорошо. Для Миши. Открой ему счёт. На его имя. На учёбу, на что надо. Я не буду трогать. Это его.

— А тебе?

— А мне не надо. У меня теперь очередь, Макс. Двадцать свадеб. Зоя Петровна говорит, мы скоро переедем из подвала. На первый этаж. Где окна выше щиколоток.

Он засмеялся. Потом перестал.

— Ты попросила, — сказал он. — Ты взяла. Ты раньше никогда…

— Я знаю. — Я пожала плечами. — Я научилась. У тебя на кухне. То есть у себя на кухне. Когда ты сидел на полу. Оказывается, взять помощь не страшно. Страшно не взять. И потом всю жизнь гордиться, что не взяла.

Он смотрел на меня долго. Потом сказал:

— Твоя мама так жила.

— Да. Двадцать лет. Ни разу не попросила. — Я помолчала. — Я ей позвонила на прошлой неделе. В Кстово. Рассказала всё. Про тебя, про Мишу, про Алину. Знаешь, что она сказала?

— Что?

— Она сказала: «Катя, я двадцать лет гордилась, что ничего у твоего отца не прошу. А он, оказывается, всё это время хотел дать. Он мне писал. Каждый год. Я письма не читала, выбрасывала. А он присылал тебе платья, потому что больше ничего не мог». — Я помолчала. — Она плакала. Первый раз на моей памяти. Сказала, что поедет к нему. В Москву. Он болеет, оказывается. Давно. Она узнала от общих знакомых, полгода назад, и не поехала. А теперь поедет.

Макс ничего не сказал. Он просто положил свою руку поверх моей на столе. Как тогда, в агентстве, после Ламова.

Двадцатого июля, в воскресенье, он написал мне утром: «Можешь вечером приехать на Ковалиху? Одна. Миша пусть побудет у мамы, она его ждёт, пирог печёт».

Я смотрела на это сообщение долго. Ковалиха. Двадцатое июля. Он сказал в письме: «Я буду ждать твоего звонка до двадцатого июля».

Я написала: «Во сколько?»

Он ответил: «В семь».

Я отвезла Мишу на Белинского в шесть. Вера Павловна открыла дверь сама, в фартуке, и из квартиры пахло капустой и тестом. Миша сразу убежал на кухню, к пирогу, и баба Шура, которая сидела на кухне с чаем, сказала ему: «О, Ветров маленький пришёл». Миша сказал: «Я не Ветров, я Зимин». Баба Шура сказала: «Это пока».

Вера Павловна задержала меня в прихожей. Взяла за руку. Посмотрела мне в глаза.

— Он тебе сказал, зачем?

— Нет.

— И мне не сказал. — Уголок рта у неё поднялся. — Но я догадываюсь. Он вчера у меня был. Сидел на кухне до ночи. Как семь лет назад. Только водки не просил. Чай пил. И писал что-то. На листочке. И выбросил. И опять писал.

Она отпустила мою руку.

— Иди, — сказала она. — И помни, Катенька. Лучше знать.

— Я помню.

Ковалиха не изменилась. Улица, круто уходящая вверх от Варварки, старые дома, деревянные и кирпичные вперемешку, липы, булыжник, который в некоторых местах так и не закатали асфальтом. Пятиэтажная хрущёвка, серая, с облупленными балконами, стояла на своём месте, на углу, и у подъезда росла та же сирень, теперь уже отцветшая, с бурыми гроздьями. Машины у подъезда не было. Старой серой «Лады» с вмятиной на крыле. Была его чёрная, большая, с тонированными стёклами.

Я поднялась на четвёртый этаж. Подъезд пах кошками и чьим-то борщом. Наверное, в этом подъезде всегда кто-то варит борщ. На подоконнике между третьим и четвёртым этажом стояла банка из-под горошка, полная окурков. Не та же самая, конечно. Но такая же.

Он сидел на ступеньке. На той самой ступеньке, на которой семь лет назад сидела я. Под дверью однушки, в которой он тогда жил. Сейчас там жил кто-то другой, на двери висел новый коврик с надписью «Welcome» и самодельная табличка «Осторожно, злой кот».

Он сидел, положив локти на колени, и смотрел на банку из-под горошка. Когда я поднялась на площадку, он поднял голову.

— Привет, — сказал он.

— Привет.

— Садись.

Я села рядом. На ту же ступеньку. Она была узкая, и мы сидели плечом к плечу. От него пахло деревом и чем-то древесным, тем новым одеколоном.

— Я тут два часа сижу, — сказал он. — С пяти. Хотел понять, каково это.

— И каково?

— Плохо. — Он смотрел на дверь с надписью «Welcome». — Холодно, хотя лето. Жёстко. Пахнет борщом. Соседка с собакой прошла два раза. Посмотрела на меня, как на бомжа. Мальчик с самокатом прошёл. Тоже посмотрел.

— Она тебе сказала, что тебя тут нет?

Он засмеялся.

— Нет. Она меня не знает. Она новая. — Он помолчал. — Кать. Ты два часа так сидела. Я был за этой дверью. На полу. Я слышал, как ты дышишь. И не открыл.

— Я знаю. Ты рассказывал.

— Я хочу, чтобы ты знала, что я… что я теперь знаю, каково это. С этой стороны. — Он кивнул на ступеньку. — Это хуже, чем с той. С той было больно. А с этой… с этой одиноко. Страшно одиноко. Как будто тебя нет. Как будто ты стучишь, а мира нет.

Я молчала. Я смотрела на банку из-под горошка.

Он полез во внутренний карман пиджака. Достал что-то. Не коробочку, как я почему-то ждала. Сложенный листок. Тетрадный, в клетку.

— Я хотел написать, — сказал он. — Вчера у мамы. Как тогда. Чтобы ты прочитала. Я написал шесть раз. И выбросил. Потому что понял, что не надо писать. Письма теряются. Их кладут в чужие сумки. — Он развернул листок. Там было написано всего одно слово, его почерком: «Кать». И всё. Он посмотрел на него и убрал обратно в карман. — Я лучше скажу.

Он повернулся ко мне. На узкой ступеньке, плечом к плечу, лицом к лицу.

— Кать. Выходи за меня.

Я сидела и смотрела на него.

Я ждала этого. Я поняла, что жду этого, ещё утром, когда прочитала «на Ковалиху». Я ехала сюда и знала. И я думала всю дорогу, что ответить. И не придумала. Потому что у меня было слишком много ответов, и все они были правдой.

Да, потому что я люблю его. Всегда любила. Семь лет. Шесть из них ненавидела, это правда. Но ненавидела, потому что любила.

Нет, потому что прошёл всего месяц. Месяц назад он был женихом другой женщины. Месяц назад я застёгивала на ней тридцать две пуговицы. Месяц назад я не знала, что со мной было в «Откосе».

Не знаю, потому что я боюсь. Боюсь, что опять. Что опять кто-то что-то скажет, и он опять поверит, и опять уйдёт, и я опять буду сидеть на этой ступеньке.

Я молчала.

Он ждал. Я видела, как он ждёт. Как у него медленно гаснет что-то в глазах. Как он начинает понимать, что я не отвечу. Как он кивает, сам себе, и уже приподнимается со ступеньки, чтобы встать и уйти. Потому что он спросил один раз. И не получил ответа. И это для него всё.

А потом он остановился. Не встал. Сел обратно.

— Кать, — сказал он. — Я спрашиваю второй раз.

Я посмотрела на него.

— Ты знаешь, что я никогда… Ну, ты знаешь. — Он сглотнул. — Я спрашиваю второй раз. Выходи за меня. Я не буду торопить. Не завтра. Не через месяц. Когда скажешь. Через год, через два. Я буду ждать. Я умею ждать, я на Ямале научился. Но я хочу знать. Я хочу знать, что ты есть. Что мир есть, когда я стучу. Скажи мне. Любую правду. Я поверю.

65
{"b":"982018","o":1}