Потом я весь день обзванивал людей.
Глеба первым. Глеб выслушал, сказал «охренеть» четыре раза, потом спросил, чем помочь, и я дал ему список моих друзей и партнёров, тридцать человек, и сказал: скажи, что свадьбы не будет, без подробностей. Глеб сказал, что сделает, и что если мне надо будет вечером напиться, он со мной. Я сказал, что не надо. Он сказал, что всё равно будет на телефоне.
Потом Катю. Она уже обзванивала. Она с Зоей Петровной сидели в агентстве, и у каждой был свой список, и они звонили по очереди, и я слышал на заднем плане голос Зои Петровны, которая говорила кому-то: «Да, милая, отменилась. Да, вот так. Нет, не знаю. Нет, я не знаю, кто кого бросил. Подарок себе оставьте, на следующую свадьбу пригодится». Катя сказала, что Пётр Ильич уже напёк девяносто пряников из ста пятидесяти, и что он сказал «ну и что, что отменилась, пряник не прокиснет, раздадите». Что Геннадий Палыч сказал, что голуби всё равно полетят, им всё равно, свадьба или нет. Что Ирина Валентиновна уже испекла нижний ярус, вишнёвый, и не будет его выбрасывать. Что Лариса в шоке, но банкет не вернёт.
Я рассказал ей про маму. Про обед для родни. Про голубей. Катя долго молчала. Потом сказала: «Хорошо. Я сделаю. Сорок человек это не сто пятьдесят, я перестрою рассадку за час». Я сказал, что мама хочет, чтобы она пришла как гость. С Мишей. Катя опять помолчала. Потом сказала: «Посмотрим». Я сказал, что это не вопрос, что это мамина просьба. Она сказала: «Я сказала, посмотрим, Макс».
Потом я обзванивал Алининых коллег, по списку, который Катя мне прислала. Двадцать человек. Я говорил одно и то же: свадьбы не будет, простите, извините за беспокойство. Мне никто ничего не ответил, кроме «ох» и «как жалко» и «а что случилось». Я говорил: «Простите, не могу сказать». Это было правдой.
Алине я не звонил. Алина весь день была на работе, в клинике, и писала мне в обед: «Как ты? Как Кстово?» Я ответил: «Нормально. Вечером поговорим». Она прислала сердечко.
Она не знала. Она не знала, что я весь день отменяю нашу свадьбу. Что её коллеги уже знают. Что арзамасские сёстры уже знают. Что Лариса знает. Что Пётр Ильич знает, и Геннадий Палыч, и Ирина Валентиновна. Что половина города знает, а она нет. Это было подло. Я это понимал. Но я не мог сказать ей по телефону. Я должен был сказать ей в глаза.
Домой я приехал в семь.
Алина была уже дома. Она стояла на кухне, в фартуке, и что-то резала на доске, лук, кажется, и плакала, потому что лук. На плите шипела сковородка. Пахло жареным луком и мясом. Из колонки на подоконнике тихо играла какая-то музыка, джаз, она любила джаз по вечерам.
— Пришёл! — сказала она, обернувшись, и улыбнулась мокрыми от лука глазами. — Я котлеты делаю. Твои любимые, с сыром внутри. Пять минут, мой руки.
Я стоял в дверях кухни и смотрел на неё. На её каре, на фартук в мелкую клетку, на её руки с ножом. На сапфир на пальце, который она не снимала, даже когда готовила.
— Аль, — сказал я. — Выключи плиту. Нам надо поговорить.
Она посмотрела на меня. Улыбка у неё на лице медленно застыла. Как тогда, на террасе «Верхнего», когда она увидела Катю. На долю секунды. Потом она отложила нож, вытерла руки о фартук и выключила плиту. И музыку. Стало тихо. Только сковородка ещё шипела, остывая.
— Что-то случилось? — спросила она. — С мамой?
— С мамой всё хорошо. Сядь.
Она села. На стул у стола, который мы купили вместе в «Икее» полтора года назад, белый, с мягким сиденьем. Я сел напротив. На такой же.
Между нами на столе стояла ваза с пионами. Белыми. Она купила их вчера, сказала, что раз на свадьбе будут розы, то пусть хоть дома будут пионы, потому что она их любит.
Я положил руки на стол.
— Аль, — сказал я. — Я тебя спрошу одну вещь. Только одну. И ты мне скажешь правду.
Она смотрела на меня. Я видел, как у неё в глазах что-то дрогнуло. Узнавание. Она знала эту фразу. Не от меня. От Кати. Она знала, что семь лет назад я сказал эту фразу Кате на её кухне. Кто ей рассказал? Катя? Нет. Я ей рассказал. Сам. Два года назад, в начале, когда мы только сошлись, ночью, в постели. Я рассказал, что спросил Катю один раз и она соврала. Алина тогда гладила меня по голове и говорила: «Бедный мой».
— Хорошо, — сказала она тихо.
— Что было в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июня семь лет назад? В «Откосе». В номере триста двенадцать.
Она не пошевелилась. Только кровь медленно ушла из её лица, сначала со щёк, потом с губ, и лицо стало как тот фарфор, который мама держит в серванте и никогда не достаёт.
— Я не понимаю, — сказала она.
— Ты понимаешь.
— Макс. Я не понимаю, о чём ты. — Голос у неё был ровный. Совсем ровный. — Катя напилась на девичнике. Я её отвезла в гостиницу, потому что у меня был ремонт. Я сняла номер. Уложила её. Сидела с ней. Утром отправила домой. Всё. Что ещё?
— А фотографии?
— Какие фотографии?
— Которые пришли мне в субботу вечером. Шесть штук.
Она смотрела на меня. Прямо. Не отводя глаз.
— Я не знаю ни про какие фотографии, — сказала она. — Ты мне никогда не говорил. Какие фотографии, Макс? Она с кем-то… Она что, кого-то к себе в номер позвала, пока я… Я выходила. Я выходила, Макс, на полчаса, за водой и за таблетками ей от головы, в аптеку, круглосуточную, на Покровке. Может, тогда? Господи. Я не знала. Я правда не знала.
Она говорила быстро, без запинки, со всеми подробностями. Круглосуточная аптека на Покровке. Таблетки от головы. Полчаса.
Я смотрел на неё. Я дал ей шанс. Один. Как Кате тогда. Она его не взяла.
Тогда я сделал то, чего не делал ни разу в жизни.
— Аль, — сказал я. — Я спрошу второй раз.
Она замерла.
— Я никогда не спрашиваю второй раз, — сказал я. — Ты знаешь. Ты знаешь почему. Ты знаешь про отца. Про прихожую. Я тебе рассказывал. Я никогда, ни разу в жизни, никого не переспрашивал. Ни тебя, ни Катю, ни маму. Я сейчас спрашиваю тебя второй раз. Первый раз в жизни. Пожалуйста. — Голос у меня сорвался на этом слове, и я подождал, пока он вернётся. — Пожалуйста, Аль. Скажи мне правду. Что было в номере триста двенадцать?
Она смотрела на меня. Глаза у неё медленно наполнялись слезами. Не от лука. Она сидела, сжав руки на коленях, и смотрела на меня, и слёзы текли, а лицо не менялось.
Я видел, как она борется. Как в ней что-то поднимается, из самой глубины, и почти доходит до горла, и она почти говорит, губы у неё уже открываются. Я видел это. Я ждал.
А потом она сглотнула. И губы закрылись.
— Я не знаю, Макс, — сказала она сквозь слёзы. — Я правда не знаю. Я вышла в аптеку. Может, она кого-то позвала. Может, кто-то зашёл. Я не знаю. Почему ты меня об этом спрашиваешь? Почему сейчас? Это она тебе что-то наговорила? Катя? Она тебе что-то сказала? Она хочет нас поссорить, Макс, неужели ты не видишь? Она всю жизнь… Она завидует. Она увидела, что у тебя деньги, что у нас свадьба, и она…
Я встал. Пошёл в прихожую, где на тумбочке лежал мой рюкзак. Достал ноутбук. Вернулся. Поставил его на стол, рядом с вазой с пионами, открыл.
Алина смотрела на ноутбук. Она перестала плакать.
— Что это? — спросила она.
— Звук, — сказал я. — Без картинки. Я картинку тебе не покажу. Ты её и так видела. Ты её снимала.
Я нажал на пуск. И развернул ноутбук экраном к стене.
Из динамиков, сквозь шорох и гул, раздался её голос.
«Работает. Красная лампочка горит. Давай, раздевайся. Быстро».
Алина закрыла глаза.
Я не стал проигрывать всё. Я проиграл три минуты. «Ложись ближе. Руку на плечо. Нет, правую. Поверни ей лицо. Замри». Щелчки затвора. Потом перемотал на конец, на последние пять минут. «Ты не поймёшь. Ты никогда не поймёшь. Тебе всё просто так». И «хоть раз в жизни что-нибудь будет моё».
Потом остановил.
Алина сидела с закрытыми глазами. Руки у неё лежали на коленях, на фартуке в клетку, и не дрожали. Она сидела совершенно неподвижно, как сидят на фотографиях девятнадцатого века, когда выдержка длилась минуту и надо было не шевелиться.