Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я действительно ничего не понимал. Ни в розах, ни в ней.

Первый раз я её поцеловал на той самой пустой веранде, в половине второго ночи, после чужой свадьбы, когда мы танцевали без музыки. Она наступила мне на ногу, засмеялась и подняла голову, чтобы извиниться, и я её поцеловал, не думая, как прыгают с моста в воду. От неё пахло ванилью от свадебного торта и немного потом, потому что она двенадцать часов бегала по залу на каблуках. Она отстранилась и сказала: «Ассистенты не целуются». Я сказал, что она уже не ассистент, потому что гости разъехались. И тогда она поцеловала меня сама. Я потом три года помнил этот вкус, ваниль и соль. На Ямале, засыпая в вагончике под храп пятерых мужиков, я иногда вспоминал его, злился на себя, вставал и выходил на мороз, чтобы выморозить его из головы.

Я её не люблю. Я знал это так же точно, как знаю марку стали по излому. Любовь выгорела давно, ещё в первую зиму на севере. Осталась обида, тяжёлая, как бетонная плита, и носить её было удобно, потому что обида не болит. Болит то, что под ней. Поэтому плиту я не поднимал семь лет и не собирался поднимать сейчас.

— Музыка, — сказала Катя, переворачивая страницу. — Есть у вас какая-то особенная песня? Для первого танца или просто для вас двоих.

— Мы ещё решаем, — быстро сказала Алина. — У меня есть пара идей. Я пришлю.

— Хорошо. — Катя сделала пометку. — Тогда площадка. Я подготовила несколько вариантов, можем съездить посмотреть на этой неделе. Загородные, городские, с верандой, без. С вашим количеством гостей и сроком выбор не огромный, но есть.

— А «Усадьба на Откосе»? — спросила Алина.

Катя подняла голову. Это был первый раз за пятьдесят минут, когда я увидел её лицо целиком, без наклона над блокнотом, и я увидел, как на нём ничего не отразилось. Совсем ничего. Это было самое страшное, что я видел за этот день. Семь лет назад у неё на лице отражалось всё, она не умела врать лицом, только словами. Видимо, научилась.

— «Откос» тоже есть в списке, — сказала она. — Двадцать первое у них, кажется, свободно. Я уточню.

Я мог бы сказать, что не хочу «Откос». Мог бы сказать почему. Там, в зале с белыми колоннами и видом на Волгу, мы семь лет назад с Катей вносили предоплату за банкет, и я помнил, как администратор, полная женщина с бейджиком «Лариса», сказала нам: «Вы такие красивые, у вас будут красивые дети», а Катя покраснела, а я сказал: «Двое. Мальчик и девочка», и Катя пнула меня под столом. Я мог бы сказать это вслух. Но тогда пришлось бы объяснять Алине, почему я это помню, и объяснять Кате, почему мне не всё равно.

Поэтому я промолчал.

Правило, по которому я живу с пятнадцати лет, звучит просто: я спрашиваю один раз. Если мне ответили, я принимаю ответ и иду дальше. Я не переспрашиваю, не выпрашиваю, не стою под дверью и не проверяю чужие телефоны. Я видел, во что превращается человек, который переспрашивает. Мой отец переспрашивал три года.

Мама ушла от него, когда мне было пятнадцать. Точнее, она уходила от него три года, а он три года её не отпускал. Сначала он спрашивал, где она была, и она отвечала, что у подруги, на работе, у сестры в Дзержинске. Он верил. Потом перестал верить и начал проверять: звонил подруге, ездил к работе, однажды поехал в Дзержинск к тётке среди ночи и вернулся под утро, серый, с разбитыми костяшками, потому что там, у тётки, мамы не оказалось. Потом он стал умолять. Я помню, как он стоял на коленях в прихожей, в куртке, потому что не успел раздеться, и держал маму за подол пальто, а она стояла и смотрела поверх его головы на вешалку, где висела моя школьная форма. Мне было четырнадцать, я стоял в дверях своей комнаты, и никто из них меня не замечал. Отец плакал. Мама ждала, пока он закончит.

Она ушла через год после этого, в апреле, к человеку, которого звали Валерий, и с которым она, как выяснилось, была уже четыре года. Отец пил ещё два, потом бросил, потом умер, тихо, от сердца, в пятьдесят один. Он так и не понял, почему она ушла. Я понял довольно рано. Она ушла не потому, что любила Валерия. Она ушла потому, что отца, который стоит на коленях в прихожей, любить невозможно.

С тех пор я спрашиваю один раз. Вопрос это доверие. Ответ это то, что человек делает с твоим доверием. Второй вопрос это уже не доверие, это подозрение, просьба, унижение, и дальше дорога только вниз, в прихожую, на колени.

Мама, кстати, умерла четыре года назад, в Самаре. Я узнал от тётки, через месяц после похорон. Я ничего не почувствовал, кроме того, что мне надо было что-то почувствовать.

Вера Павловна, которую я с шестнадцати лет зову мамой, на самом деле моя тётка, отцова старшая сестра. Она забрала меня к себе, когда отец запил, и вырастила, и выучила, и ни разу за все эти годы не сказала ни одного плохого слова ни про моего отца, ни про мою мать. «Лучше не знать, Максимушка, — говорила она, когда я пытался рассказывать. — Что было, то было, а знать это необязательно». Она так прожила свою жизнь, и, наверное, поэтому прожила её спокойно.

— Цветы, — сказала Катя. — Какие вам нравятся, какие нет? Аллергии у кого-то из гостей?

— Только не лилии, — сказала Алина. — У Веры Павловны от них голова болит.

— Не лилии, — повторила Катя и записала. А потом, не поднимая глаз: — У Веры Павловны всегда от них болела голова.

Алина посмотрела на неё. Я тоже.

Катя продолжала писать.

Встреча кончилась через час двадцать. Запас в двадцать минут я не рассчитывал, но выдержал. Катя проводила нас до лестницы, сказала, что пришлёт подборку площадок к вечеру и что в субботу или воскресенье можно съездить посмотреть. Она пожала руку Алине. Мне она руку не протянула, просто кивнула, и я кивнул ей, и мы разошлись, как два человека, которые незнакомы, но вежливы.

В машине Алина долго молчала. Она сидела, отвернувшись к окну, и смотрела на Волгу, и вертела на пальце кольцо, которое я подарил ей в декабре, сапфир в белом золоте, выбранный ею самой, потому что у меня, по её словам, «вкус инженера». Я ехал по Верхне-Волжской к Сенной, в пробке, медленно, и слушал, как тикает поворотник.

— Ты в порядке? — спросила Алина наконец.

— В порядке.

— Макс, ну правда. Я понимаю, как это. Я сама чуть со стула не упала, когда её увидела. Нина Аркадьевна, видимо, нашла в интернете, она же не знала… — Она повернулась ко мне. — Хочешь, я поговорю с Верой Павловной? Объясню. Найдём другое агентство, в Нижнем их сотни. Деньги вернём, ну или пусть оставят себе часть, не обеднеем.

— Не надо.

— Почему?

Потому что, если я сменю агентство, это будет значить, что мне не всё равно. А мне всё равно. Мне должно быть всё равно. Я семь лет это проверял, на Ямале, в минус пятьдесят, в вагончике на шесть человек, в больнице у мамы, в кабинете на Рождественской, где у меня теперь стоит стол из цельного дуба, который мне подарил Глеб на открытие компании, потому что сказал, что у человека, который строит склады, должен быть стол, который можно уронить с пятого этажа и он не сломается. Я проверял это семь лет и проверил. Всё равно.

— Потому что это мамин подарок, — сказал я. — Пусть будет, как она хочет.

— А если она хочет не того, чего хочешь ты?

— Аль. Я сказал: всё нормально.

Она снова отвернулась к окну. Я видел в отражении стекла её лицо, и лицо у неё было такое, какое бывает у людей, которые пересчитывают в уме что-то очень важное и боятся сбиться.

Я тогда подумал, что она ревнует. Что ей неприятно. Что любой невесте было бы неприятно, если бы её свадьбу организовывала бывшая жениха, да ещё и бывшая подруга, которая перестала с ней разговаривать два с половиной года назад без всяких объяснений. Я об этом знал. Алина рассказывала, что Катя однажды просто перестала брать трубку, и что она, Алина, так и не поняла почему, и плакала, и потом решила, что не будет навязываться. Я подумал, что Алине больно, и положил руку ей на колено, и она накрыла мою руку своей.

Я много чего тогда подумал. Почти всё было неправдой.

5
{"b":"982018","o":1}