— Чилийская, — повторил Йеремия. — Это где-то у мыса Горн.
— Чилийской её зовут в Ливерпуле, сэр, потому что продают её в Вальпараисо. Копают её в Перу - обронил в воздух Рэнсом.
— Дальше, — сказал Генри. — И не совсем в Чили.
Не совсем в Чили оказалось очень далеко.
Он выехал в середине апреля. Пароходом до Нью-Йорка. Оттуда другим пароходом до Аспинуолла, на карибском берегу Панамы, где по улицам бродили свиньи, а в воздухе висела такая сырость, что сюртук к вечеру можно было выжимать. Через перешеек ходила железная дорога[11]: сорок семь миль, четыре часа, двадцать пять долларов золотом за билет. Йеремия, отсчитывая монеты, подумал, что это самая дорогая миля в его жизни и что люди, которые её строили, понимали в торговле больше, чем все хлопковые факторы Саванны вместе взятые. Вагон шёл через джунгли и болота, мимо крестов вдоль насыпи: строители умирали тут тысячами, сказал попутчик-ирландец, по одному на каждую шпалу, но это, конечно, было враньём, по мнению Иеремии, шпал было куда больше чем ирландцев во всех пятинах Ирландии.
В Панаме он сел на пароход британской Тихоокеанской компании и почти две недели шёл на юг вдоль берега, который становился всё суше, пока зелень не кончилась совсем. После Кальяо не было уже ничего: серо-бурые горы обрывались прямо в океан, а за ними, сказал капитан, начиналась пустыня, где дождя не видели с тех пор, как испанцы ушли.
Икике стоял на узкой полосе между горами и водой. Деревянные дома, пыль, ни одного дерева. Пресную воду привозили с юга в бочках, на шхунах, и продавали по цене, за которую в Саванне можно было купить виски. Пристани не было: суда стояли на рейде, а мешки возили к ним на баркасах, через прибой, и каждый третий день прибой кого-нибудь переворачивал.
Перуанская земля, перуанская таможня, боливийские и чилийские пеоны на разработках, немецкие и английские приказчики, корабли из Гамбурга и Ливерпуля, деньги из Лондона. И называлось всё это чилийской селитрой[12]. Йеремия, которому за двадцать пять лет жизни ещё ни разу не попадался товар, честно названный по месту происхождения, нашёл это даже трогательным.
Он поднялся с погонщиками на пампу, на разработки, которые здесь называли оффисинами. Плоская, как стол, белёсая земля, под ней на глубине в человеческий рост лежал слой серой корки, похожей на грязный сахар. Её рвали порохом, кололи кирками, возили на мулах к котлам, вываривали, сушили на солнце и насыпали в мешки по двести двадцать фунтов. Солнце тут не грело, а поджаривало, а по ночам холод пробирал так, что пеоны жгли под котлами всё, что горело, включая собственные башмаки. Йеремия смотрел на белые кристаллы, остывающие в чанах, и пытался понять, как из этого может получиться порох, о котором Генри и Рэнсом говорили вполголоса и только при закрытой двери. Не понял. Но понял другое: здесь ничего не стоит дёшево по-настоящему, кроме самой селитры. Всё остальное — вода, мулы, баркасы, фрахт — стоило бешеных денег. Значит, и торговаться надо было не о селитре.
Торговался он три недели. Сначала в Икике, с немецким домом, у которого были свои оффисины и свои баркасы, потом в Вальпараисо, куда пришлось вернуться пароходом, с англичанами, у которых были корабли. Он сидел в конторах с видом на бухту, пил скверное чилийское вино и рассказывал, что его дядя, известный в Джорджии плантатор, задумал удобрять хлопок новым способом и, если опыт удастся, будет брать по две тысячи тонн в год. Англичане слушали вежливо, немцы недоверчиво, и те и другие одинаково быстро считали в уме. Две тысячи тонн в год — это была цифра, ради которой стоило поверить даже в Сатану, не то что в дядю.
Сговорились на четыре барка. Два гамбургских, один ливерпульский, один чилийский, под флагом с одинокой звездой, который Йеремия, впервые увидев на рейде, долго разглядывал с непонятным ему самому чувством[13]. Каждый должен был взять от шестисот до семисот тонн, обогнуть мыс Горн и через три с лишним месяца встать у причалов Саванны. Платили векселями на ливерпульскую контору Генри. Йеремия написал кузену из Вальпараисо длинное письмо, где перечислил всё: тоннаж, сроки, фрахт, мешки, страховку у Ллойда, которая при слове «селитра» подскочила на полпроцента. Последней строкой приписал: «Здесь не бывает дождей. Ты бы видел, как они от этого счастливы».
Серу Генри велел закупать отдельно, в Ливерпуле, сицилийскую, и везти отдельно, другими кораблями. Йеремия тогда не понял зачем. Понял позже.
Домой он вернулся в конце июля, тем же путём, через ту же сорокасемимильную дорогу, похудевший на пятнадцать фунтов, загоревший до цвета седла и с твёрдым убеждением, что двадцать пять долларов за перешеек — это ещё по-божески.
Первый барк, гамбургская «Гертруда», вошёл в реку в середине октября, на неделю раньше срока. Шестьсот сорок тонн, шесть тысяч четыреста мешков, ни одного подмокшего: капитан оказался из тех немцев, для которых сухой трюм — дело чести, а не страховки.
Йеремия к этому времени всё рассчитал. Он снял кирпичный пакгауз на Факторс-Уок, прямо под Бэй-стрит, в двух шагах от собственной конторы. Три этажа, толстые стены, железные ставни, сухой пол, причал у самого порога: разгружай с борта прямо внутрь. Сторожить было удобно, возить удобно, считать удобно. Рядом стояли такие же пакгаузы с хлопком, чуть дальше угольный склад пароходной компании. Хозяин пакгауза, старый Баргер, взял за год вперёд и ни о чём не спросил: удобрение так удобрение.
Генри приехал на второй день разгрузки, ближе к полудню. Йеремия стоял в дверях пакгауза с конторской книгой, считал мешки, которые грузчики несли по сходням бесконечной цепочкой, и был доволен собой так, как бывает доволен человек, у которого за полгода не сорвалась ни одна сделка.
Кузен остановился на причале и долго смотрел. На пакгауз. На соседние двери, из которых торчали спрессованные кипы хлопка. На угольный склад. На черепичные крыши Бэй-стрит над головой. Потом подошёл ближе, и Йеремия увидел, что лицо у него стало серым. Не бледным, а именно серым, как у человека, которому на поле боя сказали, что его левый фланг уже не существует.
— Нет, — сказал Генри.
— Что «нет»?
— Не здесь. — Генри говорил тихо и ровно, и от этой ровности Йеремии стало не по себе. — Ни одного мешка в городе. Всё, что уже внесли, — вынести.
Йеремия захлопнул книгу.
— Генри. Я заплатил Баргеру за год вперёд. Это лучший сухой склад на реке. Здесь охрана, здесь причал, здесь…
— Здесь в ста шагах лежит тысяча кип хлопка. А там уголь. А над нами половина Бэй-стрит. — Генри всё ещё не повышал голоса. — Йер, это нельзя держать в одном месте. И нельзя держать там, где живут люди.
— Это удобрение, — сказал Йеремия, сам не зная, кого убеждает. — Мы же так всем и говорим.
— Это не удобрение.
Рэнсом, приехавший вместе с Генри, подошёл и встал рядом, засунув руки в карманы. Посмотрел на мешки, на хлопок по соседству, на угольные кучи и сказал, обращаясь скорее к Йеремии, чем к кузену:
— Сама по себе она не взорвётся, сэр. Не так, как порох. Мешок можно уронить, можно сесть на него, можно бросить в него камнем. Но если склад загорится, она станет кормить огонь. Песком такой пожар не задушишь, ему не нужен воздух: она сама себе воздух. Заливать её надо водой, и воды надо больше, чем есть у всей пожарной команды Саванны. А если рядом окажется уголь, или сера, или сухой хлопок, и всё это перемешается в пожаре…
Он не договорил. Йеремия посмотрел на угольные кучи, потом на хлопок, потом снова на Рэнсома.
— То что?
— То лучше этого не видеть, сэр.
— Вот, — сказал Генри. — Поэтому.
Йеремия ещё раз оглядел пакгауз. Три этажа, железные ставни. Факторс-Уок, где на мостиках над спуском к причалам в любой час дня толпились маклеры, клерки, приказчики, мальчишки-посыльные. Половина торговой Саванны в одном квартале.