— Нy, ты всё, что ли? — обратился он к священнику. — А ты, подруга, давай отсюда, — помахал он певичке в сторону двери в соседнею комнату. — Так, что у тебя? Только давай по-быстрому, я очень занят сегодня.
Из короткой и не вполне понятной беседы узнавались лишь некоторые слова обычной речи, так как собеседники перешли на какой-то загадочный язык, обучение которому возможно только после долгого настоящего тюремно-благородного воспитания. Из всего сказанного можно было с трудом, конечно, понять следующее: нехорошие Степаныч и племяш — большие жадюги и не хотят уступать святой православной бесспорно принадлежащее ей право на чудеса да ещё поставили его, батюшку, на счётчик. Хан помрачнел и ответствовал, что он не может в том районе править, то вотчина другого владыки — Вована, но что на ближайших посиделках в Думе и в Совбезе можно будет обговорить меж собой о подобном неэтичном поведении владыки этого района. Но это будет потом, а сейчас можно расслабиться, для чего было бы неплохо батюшке присоединиться к застолью.
— Хан, да ты не понимаешь, что происходит! Ты что, не слышал про катафалк? — возопил батюшка.
— Да слышал, слышал. Что вы все паникуете? Чушь собачья… — на нормальном, то есть, понятном языке пробормотал в ответ тот, лапая руками за груди вошедшую полностью обнажённую девушку в генеральской фуражке.
— Дорогая, не отвлекайся от генерала, иди к нему, мы скоро придём, иди, иди… Ну, всё? — похлопав на прощание девушку по голым ягодицам, обернулся к батюшке Хан.
— Так. Давай я тебе наглядно объясню, что происходит. Это займёт немного времени. У тебя есть какой-нибудь молчун? Ну, кто в несознанке сидит? А гости никуда не денутся. Поверь, что это очень серьёзно! — как можно более убедительно изложил батюшка, оправляя раздёрганную рясу.
— Ну, есть… Цыган тут у нас: звука из него на допросах ещё никто не выдавил, хотя песни поёт, а на гитаре… Эх, как играет! — с мечтательным выражением лица поведал Хан. Кстати, его мы на десерт оставили, на утро, то есть. Вот тогда и посмотришь на него.
— Нет, сейчас! — доставая из-под рясы мобильный телефон, пробубнил батюшка. — Ты думаешь, что это смехуёшечки?
Батюшка никогда не вёл себя таким образом с Ханом, и тот, озадаченно поглядев на гостя, передумал идти в другую комнату, куда было направился, и откуда доносился шум и гам пьяного веселья. Через полчаса во внутреннем дворе тюрьмы припарковался катафалк, и рядом с ним в смутном ожидании прохаживался Степаныч. Появление катафалка вначале насторожило обитателей тюрьмы, но вскоре из всех зарешёченных окон стали доноситься вопросы, как-то быстро перешедшие в шутки и остроты. Степаныч нервно оглядывался на окна, не понимая, зачем батюшка позвал его сюда.
Хан вместе с попом, пройдя по зарешёченной галерее с зимним садом, примыкавшим к его тюремным апартаментам, вошли в общий извилистый мрачный коридор, так резко контрастировавший с галереей и холлом с пальмами резиденции хозяина-арестанта. После шутливых строгостей заискивавших перед Ханом надзирателей они вошли в одну из камер — грязное многолюдное помещение, в котором стоял невообразимый смрад. Хан брезгливо стал помахивать надушенным платочком и знаком повелел открыть окошко.
— Где цыган? — вопросил он, вглядываясь в обитателей камеры.
— Да здесь, здесь он, — недружными голосами ответило рваное и грязное общество и вытолкнуло из своих рядов патлатое, измазанное сажей существо с гитарой под мышкой.
— Что дальше? — обратился к батюшке Хан.
— Во двор… — ответил тот, вытирая слезящиеся от смрада глаза.
— Ну, не… Я туда не пойду, и так сколько времени потратил. Давай, действуй сам и поскорее, а меня гости ждут!
Батюшка с загадочным видом достаточно быстро объявился среди гостей Хана, но тому было не до него. Хлопками в ладоши Хан остановил шум благородного общества. Помолчал немного, пока не наступила тишина. Потом объявил, что через месяц у него заканчивается срок. Но на воле ему делать нечего — там киллеры, и там пуля-дура, а здесь он так привык к порядочному обществу, возглавляемому лично министром юстиции (тут он рукавом парчового персидского халата указал на генерала без мундира), что и помыслить не может, где ещё так хорошо живётся на свете. И чтобы гости, не дай Аллах, не подумали про него что худое, он хочет, как и подобает народному вору России, получить новый срок. Гости кротко и благонадёжно зашептались между собой в предвкушении соучастия в написании новой страницы биографии радушного хозяина.
— Народный судья города Оченьможетбытьска! — торжественно провозгласил у двери начальник тюрьмы и с этими словами, как заправский швейцар, распахнул двери. В комнату вошла высокая, стройная, умопомрачительная по красоте куколка. Одетая. Гости снова захлопали в ладоши. Куколка поклонилась и, взяв у начальника раскрытую уже папку с какими-то листочками бумаг, вышла на середину. (Комнатка вообще-то занимала площадь нескольких обычных камер).
Из дальнейшего чтения после привычного начала «Именем Российской Федерации…» стало ясно, что Хан приговаривается ещё к трём годам по статье такой-то за побег. Это вызвало возмущение Хана:
— Стой-стой! Какой побег? Вы что, ребята? Срам-то какой! Я что, мальчик вам? Чё это за статья, чё это ещё за фокусы! Да и кто так приговор читает? Я от него тащиться должен, ты поняла?
Судья согласно закивала головой и, дождавшись, когда гости разлили себе по рюмкам водку и Хан щёлкнул пальцами, приступила к оглашению приговора заново и по-новому. После каждой фразы она снимала с себя деталь туалета и передавала его начальнику тюрьмы. Текст после её жеста подносил ей министр со своей ассистенткой в его мундире на голом теле. Судья не ограничилась простой декларацией: она извивалась в страстных позах и то закусывала губу, то вращала головой с распущенными волосами, то обсасывала пальчик и посылала воздушный поцелуй Хану, отвлекаясь только на мгновение, чтобы заглянуть в подносимый текст.
Теперь Хан приговаривался к десяти годам за грабежи и прочую деятельность. Когда закончилось чтение, судья была полностью обнажена. Хан подошёл и, поблагодарив министра и начальника тюрьмы, прикрыл своим халатом судью и увёл её в предупредительно отворённую для них министром юстиции спальню.
После их ухода веселье достигло апогея: гости поливали полногрудых голых женщин шампанским, стреляли в потолок из табельного оружия, бросались в батюшку без рясы, но с огромным крестом на волосатой груди ананасами и пирожными. Многие, как чародеи, обмотавшись государственными знамёнами, заставляли девиц совращать их и охотно поддавались их чарам, принимая при этом самые изощрённые позы. Некто в прокурорском мундире, но без штанов жалобно стонал в руках трёх озверевших девиц. И били, били посуду и морды друг другу, но делали это с большой долей любви к ближним своим…
Наутро трудно было узнать прежнюю роскошную обстановку камер Хана в царившем хаосе под яркими лучами восходящего солнца, заглядывавшими в зарешёченные окна. Батюшка еле шевелился в окружении чьих-то голых женских тел. Он глубокомысленно разглядывал и ощупывал эти фрагменты, пытаясь сообразить, где это он находится. Чья-то нежная рука спросонок уцепилась ему за бороду. С перепугу он ухватился за бахрому огромного ковра, и тот рухнул на груду тел, чем вызвал ещё большее недоумение святого отца. Из-под груды тел и ковра раздался его мощный вопль:
— Господи, не дай сгинуть! Покарай врагов моих, как своих!
На его крик, мало что соображая, собрались гости по главе с полуодетой заспанной супругой прокурора. Общими усилиями под добродушные шутки и остроты батюшку вызволили на свет божий, и потом гости снова разбрелись по углам. Начальник тюрьмы размеренно вещал в сонное пространство, что время уже рабочее, что надо бы привести всё в порядок и двигать всем на работу. Пространство камеры, озарённое солнцем, меланхолично выслушивало его изречения, пытаясь согласиться с ним, но не шевелилось… Ему это не удавалось, как и всем гостям.