Старуха прошла мимо, и Наргиз, вздрогнув от холода, ощутила бесплотность её тени. Следом показалась вторая, затем ещё одна, и ещё… Они проходили сгорбленные, без различимых лиц, вереницей. Как призраки, скрытые от глаз повседневности, воплощения радостей, бед и страстей минувших дней. Посреди двора они образовали круг, по которому стали ходить без шума, зловеще обрамляя то, что звало к ним душу девушки. Наргиз против своей воли прошла в центр круга и остановилась, пытаясь рассмотреть окруживших её старух. Старухи шествовали медленно, и каждая из них успевала остановиться и, повернувшись к девушке вполоборота, поклониться ей и что-то прошептать бесплотными губами. Наргиз не могла различить слов, но всё больший ужас охватывал её. Она бросилась из круга и, не оглядываясь, подбежала к кухне, на наружной стене которой висел моток бельевой верёвки. Сняв её, она вышла из-под навеса и взглянула в сторону, где угадывалось присутствие её бабушки.
— Бабушка, — позвала она и, не дождавшись ответа, добавила: — Я люблю тебя.
Она проскользнула к инжиру, чьи ветви достигали конька крыши над вторым этажом, и, как в детстве, без особого труда поднялась по толстым нижним ветвям повыше. Там она, распутав верёвку, связала петлю и, отмерив, другой конец стала лихорадочно привязывать к верхней ветке. Нижняя ветка позволяла ей стоять, почти не держась за ствол.
Старая женщина, закутанная в платок, напряжённо вслушиваясь в звуки, стала раскачиваться взад-вперёд. По её морщинистому лицу, оставляя две бороздки, скатились слёзы из слепых глаз. Она вытерла их кончиком платка. Рассвет всё близился, и его дымная полоска света стала бороться с тенями во дворе: они с трудом уступали место новому дню, прижимаясь к углам и закоулкам сада и двора. Бабушка продолжала монотонно раскачиваться и вздрогнула, остановившись лишь на мгновение, когда, скрипнув под тяжестью повисшего тела, ветка прошуршала по перилам веранды.
— Какую тебе сказку рассказать, моя девочка? — угадывая, как обычно, присутствие любимой внучки, прошептала старуха. Она не видела ни слегка раскачивавшегося тела в ночной рубашке, ни того, как совсем недалеко от толстой ветки, иногда даже дотрагиваясь до неё, белели безжизненные, прекрасные в своей откровенной наготе ноги, ни головы, склонённой набок в верёвке, с предусмотрительно вытащенными из петли распущенными волосами.
— Какую же тебе сказку рассказать? — шептали в старческой судороге губы навстречу так и не наступившему последнему рассвету в жизни её внучки. — А может, сказание про Деде-Коргута, или ты хочешь песню? Но только у печали самые прекрасные песни… Забыла я тебе про это сказать…
Если мы такие разные, то в чём разница?
Далёкий, южный, а потому пыльный и душный город лениво поворачивался тенями улиц, защищёнными деревьями под знойным солнцем. Это был обычный город — дома и заборы из самана — глинобитного кирпича. Попадались, правда, заборы и дома из речного серого булыжника и даже кое-где облицованные им набережные реки Гянджачай. Где-то булыжник скреплялся цементным раствором, а где-то просто глиной.
По центральному проспекту (разумеется, по проспекту Ленина) вдоль здания управления внутренних дел города нерешительно прохаживался человек в форме милиционера. Через некоторое время, набравшись смелости, он подошёл к угловому распахнутому окну первого этажа и вслушался в чей-то разговор. Затем постоял ещё немного и повернул обратно.
— Мамедов! Гасан! — окликнул его из окна второго этажа голос. — Долго тебя ещё ждать?
Участковый Гасан торопливо пробежал по тротуару к парадному входу в управление. Перед ступенями крыльца остановился, перевёл дух и, сняв фуражку, обтёр огромным носовым платком потную шею. Вскоре он стоял в большом кабинете с портретом Дзержинского над креслом начальника. Дзержинский смотрел строго, но куда-то в сторону от людей в кабинете. (Стеснялся, наверное, их).
— Мамедов, как дела на твоём участке? — не ответив на приветствие подчинённого, надменно вопросил ещё более толстый, чем он, начальник.
— Харашо, товарыщ палковник!
— Как хорошо?
— Харашо… — уже совсем потерялся участковый и замямлил. — Совсем жарки стало…
— У тебя здоровье плохое? — удивлённо поднял брови начальник.
— Как можно? Я утром зарядка делаю!
— Чито ты сказал? Ты… ты, да, зарядку делаешь? Ты за две минуты сколько пробежишь? До туалета хоть успеваешь?
— За две минуты? Я даже к соседям успею…
— Ну, смотря к каким соседям, — начальник был явно не в духе. — Смотри сюда! Вот один участок — видишь? — поднял пухлую папку начальник. — Вот, смотри, ещё участки! — бросил он папку на стопку других документов. — А вот смотри, смотри! За месяц… А это видишь? — поднял начальник над столом тоненькую папку и, развернув её, демонстративно дунул внутрь. — Пустая, пустая, э… Пустая! Знаешь, чья папка? Твоя! Как это понимать? Люди работают, люди работают! А ты что делаешь? Зарядку по радио слушаешь? Где работа, где протоколы? Писать не умеешь? А может, ты за взятки глаза на всё закрываешь? Даже я не знаю, сколько ты берёшь… Зачем от меня скрывать? У тебя хотя не микрорайон, а частный сектор, но живёт там людей больше. Посмотри на карту города — ты видишь, какой большой участок? И никаких происшествий? Сюда смотри, эй, — помахал ладонью перед лицом Гасана начальник. — Видишь, по каждому участку сколько человек сидело по пятнадцать суток? Видишь, да? В этом районе, — начальник ткнул пальцем на карту, до которой никак не мог дотянуться Гасан и продолжил. — Здесь, слушай, двадцать два хулигана — пятнадцать суток, здесь — восемнадцать, здесь — шестнадцать, а вот на «текстилке» — тридцать один! Тридцать один, понимаешь? А «текстилка» — твой сосед. Сосед, да… Тебе даю план. План, да… Пятнадцать… Нет, не справишься… Десять хулиганов на пятнадцать суток — не в месяц, уважаемый, хотя бы в год! Сейчас иди и поймай сразу двух, лучше трёх хулиганов на пятнадцать суток. Даю месяц! В следующем месяце… не обижайся. Иди работай! Эй, про остальные преступления тоже, да, не забывай!
Гасан вышел на улицу в состоянии полного обморока. Он прижался к стене ГУВД, достал носовой платок из кармана брюк, снял фуражку и вытер пот с головы, с шеи, с лица… Какой-то прохожий, подобрав выпавший у него из рук кожаный планшет, поднял его и вернул ему и, сразу же отшатнувшись от его недоброго взгляда, пошёл себе, не оглядываясь. Гасан шёл и вглядывался в лица прохожих. Нет, нигде не видно было хулиганов. Ну, не видно и всё тут! Ну, хоть бы кто плюнул ему на ботинок… Не плюют. Отворачиваются все. Гасан обречённо побрёл домой, не понимая, как исправить мнение начальника о себе. Дома его ждала жена — дородная женщина с густой толстой косой, выкрашенной хной в огненно-бордовый цвет.
— Гасан, садись скорей, на дастархане долма уже остывает! — ласковый голос супруги ещё больше расстроил участкового.
— Отстань, женщина! Собери всех! — огрызнулся Гасан.
— Как всех? На всех долмы не хватит… — растерялась Хафиза, не понимая, как решить такую задачу, не ударив в грязь лицом перед родственниками.
— Мы не обедать будем, а советоваться! Давай быстрей, Хафиза! Собирай… — удивляясь бестолковости женщины, Гасан снял китель, повесил его на перила террасы и пошёл к умывальнику под деревом.
Вскоре на дастархане уже не хватало мест для собравшихся родственников.
Те, кто был помоложе, остались во дворе и, не вмешиваясь в разговоры старших, беседуя между собой вполголоса, тем не менее старались не упустить ничего из сказанного на дастархане. Сидящим на дастархане еды и чая хватило, а родственникам, собравшимся во дворе, достался только чай.
— Гасан, ешь… — пододвинула к нему и свою тарелку, наполненную долмой, Хафиза-баджи.
— А не хочу есть — кусок в горло не лезет! — ответил ей муж и, не глядя на тарелку, решительно пододвинул её к себе. Он отломил кусок лаваша и, искоса наблюдая за очередным оратором, отправил в рот долму. Аппетита у него действительно не было — такую тарелку он обычно опустошал, когда на второй тарелке у него оставалась ровно половина. А тут он ел медленно: долму за долмой степенно, не путая разом обе тарелки. (Без двух тарелок он бы и обедать не сел).