Следующий год был ещё более опасным для простых полуграмотных людей — по всей стране усиливалась война с пережитками прошлого, и во врагах народа уже наблюдался недостаток. А в этом колхозе с завидным постоянством увеличивалось количество перелетных птиц, наотрез отказывавшихся возвращаться на зимовку в тёплые родные края. С зерном у них проблем как не было, так и не предвиделось — поля вспахивались, засеивались и иногда убирались в зависимости от количества юбилеев и других календарных праздников. Но людям бывало так, что и повода не требовалось, если был избыток самогона от предыдущего праздника.
Что-что, а производство по изготовлению самогонки работало без перебоев. Тимоха отличался невероятной интуицией — он даже особое слово применял для оправдания этого производства. Слово он это вычитал, как и водится грамотному человеку, из газет — бутлегерство!
— Вот так, товарищи, живут простые люди в Америке! — поднимал он вверх указательный палец, читая очередную статью про бутлегерство и выходки и проделки гангстеров из истории Великой депрессии. — Представляете, что они там творят? Поэтому нам надо быть готовыми ко всем проискам империализма! А ну как узнают капиталисты проклятые про наши все богатства и самогонку? На всё ведь пойдут, окаянные! На всё пойдут! Потому надо нам всегда и всё иметь про запас. На всякий случай…
Ему понимающе все в ответ кивали и излишки самогонки всегда отправляли в тайники. Количество этих тайников скоро превысило возможности памяти вечно нетрезвых собственников (точнее, собственниц) кладов. Многое так и осталось невостребованным, так как вскоре приехала очередная сердитая комиссия из района. Козлодуба среди них не было — он пошёл на повышение и арестовывал и судил людей уже на родной ему Украине. Делился бесценным опытом правдоискателя с земляками-националистами из вновь присоединённых западных областей.
Комиссия на этот раз работала более добросовестно и долго — даже инвентаризацию провела. По её итогам обнаружилось, что самым ценным из имущества колхоза были несколько патефонов, кипы грампластинок и гармошка председателя.
Особую растерянность членов комиссии вызвало посещение амбаров с перелётными птицами. Это место зимовки перелётных птиц давно не посещалось работниками колхоза. В благодарность за это птицы покрыли своими гнёздами всё — всё, что можно было внутри заселить, всё было занято ими. Вернулась оттуда комиссия, покрытая птичьим пометом с головы до ног и очень, очень нервная, злая.
— Так, товарищ председатель, враги народа, говорите, вам мешали? А сами вы… кто у нас? — спросил у неожиданно трезвого Тимохи глава комиссии. Взялись и за Михаила Опанасьевича. Затем благодаря горячей, искренней исповеди Тимохи и бывшего священника привлекли к расследованию и Гришу, и ещё несколько пожилых односельчан. Он попытался сбежать, попросившись на свежий воздух. Не спасло. Его взяли. Он молчал, не понимая обвинений. Он ничего не требовал и не доказывал. Он молчал. Так из села увезли последних здоровых мужиков. Гриша, как сквозь туман, видел своих мать и сестру, которые долго ещё провожали телегу с ним и милиционерами по раскисшей весенней дороге.
В тюрьме Гриша освоился быстро. В селе ему жилось куда трудней. На допросы его вызывали редко — один из следователей поморщился, глядя на него, и устало сквозь зубы процедил:
— Понимаю, что ты враг! Нутром чую! Самый что ни на есть враг! Но тебе до 18 лет ещё почти три месяца! По этапу тебя не пустишь, с малолетками тебя сажать опасно! Они уголовники, а ты — враг народа. На тебя тут такую «политику» твои сообщники накатали. Посидишь пока здесь — суды завалены работой. Да и среди самих судей скрытых врагов хватает — работать уже не с кем! Вот исполнится тебе 18, тогда и порешим. Порешим, не боись!
Во время прогулок в тюремном дворе он виделся некоторое время с односельчанами: с председателем Тимохой, с Михаилом Опанасьевичем и с некоторыми мужиками. Но вскоре их отправили куда-то очень далеко. Однажды, когда уже северное солнце превратило внутренний дворик, заполненный арестантами, в летнее пекло, он увидел некогда грозного человека — Козлодуба. Тот прижимался к стене, пытаясь спастись от очередного унижения со стороны остальных заключённых.
Но эта жизнь в тюрьме продолжалась недолго. Как-то утром его вызвали и сопроводили в суд. Там ему перечислили все его преступления и объявили приговор: пять лет исправительно-трудового лагеря на первый раз. Но так как это заседание было в пятницу, то документы из суда должны были вернуться в администрацию тюрьмы не в понедельник, а согласно очереди в среду.
На следующий день, в субботу, он собирал свои нехитрые пожитки и договаривался с сокамерниками, кто из них займет его нары (камера была немного перенаселена) и кому останутся его лишние пожитки. В воскресенье многие его товарищи по несчастью ждали свиданий с родными. А он с нетерпением ждал прогулку, чтобы ещё раз пообщаться с некоторыми знакомыми из других камер, потому что часто прогулки ему почему-то отменяли. Прогулка относилась к числу мер поощрения администрацией заключенному за хорошее поведение. С поведением у него вроде всё было прилично, ну, подумаешь, пару раз сцепился с какими-то уголовниками… А мать с сестрой вряд ли знали об очередном зигзаге в его судьбе, чтобы приехать и попрощаться. А вот события в стране и вовсе редко когда волновали заключённых больше, чем события в их среде обитания. А зря…
Лишь в воскресенье вечером он почувствовал, что произошло нечто такое, что превратило тюрьму в гудящий муравейник. Война, война… Но это было что-то далёкое от него — его вряд ли это касается. Хотя и шли мурашки по коже. У него, как он осознал, другая судьба. В среду, когда он с вещами был вызван в коридор, он, ничего не подозревая, пошёл за конвоиром. Однако его почему-то повели не в сторону огороженной площадки во дворе, где обычно арестантов определяли по группам, чтобы по разнарядке отправить по этапу, а совсем в другую сторону.
— Ты что, самый хитрый, что ли? — обратился к нему знакомый следователь. — Война идёт! Да ещё какая, а ты хочешь отсидеться за спиной у дяди? Трёхразовое питание, банька, медпункт — санаторий да и только! А воевать кто за тебя будет? Народ вон военкоматы штурмует, старики, бабы на фронт лезут, а ты, жлобяра, отсидеться решил?
— Да я… — взгрустнул было Гриша.
— Молчать! На построение — марш!
На построении перед тюрьмой уже было несколько таких же, как и он заключённых под присмотром не милиционеров, а обычных солдат. Они подождали остальных и строем, шагая не в ногу, а абы как, отправились на пункт сбора призывников. Там им вскоре выдали документы и военную форму. Ещё через несколько дней он был уже в военно-строительном батальоне. Обучать призванных военному делу не стали, а с лопатами и с топорами они все как сельские жители были и так неплохо знакомы.
Однако Гриша недооценил переменчивость своей судьбы. Не раз пришлось ему потом побывать в окружении и в госпитале. Но всё же ему повезло не так, как другим, кто с первых месяцев войны затерялся в списках безвозвратных потерь. Иногда вспоминал, как суматошный бред во сне или наяву, как давным-давно, оглушённый, но не раненый, взял в руки в первый раз винтовку из рук раненого незнакомого красноармейца. И после нескольких неудачных попыток выстрелить из неё, услышав гул голосов, — «Ура-а-а!», перешедший в адское, дикое «А-а-а!», побежал вместе со всеми в штыковую атаку. Благо штык был на месте. После очередного ранения из медсанбата попал в роту разведки полка, где получил ещё более серьёзные навыки для умения постоять за себя. С двумя орденами Красной Звезды, орденом Славы и медалью «За отвагу» он был командованием после победы отпущен на все четыре стороны. Долго он добирался до дома: дважды он не понравился патрулям, несколько раз опаздывал на поезда, которые должны были отходить от перрона только наутро, а отходили безо всякого объявления предыдущим вечером, подрался с уголовниками — его поняли и отпустили из милиции.