Обвинение дальше изготовили бы здесь: подняли старые записи, отобрали подходящие дружбы, добавили нужные признания. Враг платил за подделку. Государство оплачивало камеры и патроны.
Я стоял в комнате после произнесённой ловушки и видел, насколько соблазнителен сам приём. Мне тоже понадобились разные слова для разных людей. Я тоже оставил тех, кого подозревал, на своих местах, чтобы они вывели к следующему. Ещё немного, и можно начать считать каждого человека приложением к линии, а каждую встречу поводом открыть карточку.
Разница проверялась не моими мыслями о будущем. Она стояла в приказах, которые я уже отдавал: помощника Ежова вели к прокурору за конкретный звонок, а не потому, что он любил говорить с чужими людьми. Сафонов продолжал командовать охраной, хотя его услышали рядом со мной оба раза. Чтобы сохранить эту разницу, следовало вытащить провод и показать, кто за ним сидит.
Изнутри потребовали коротко: «Возьми Сафонова. Потом остальных». Я достал папиросу, но спичку пока не тронул. Передо мной стоял связист, раскрывший заднюю стенку шкафа для инвентаря.
За доской шёл не единственный телефонный кабель: рядом с ним мелкими скобами удерживали более тонкий провод. Скобы скрыли под старой краской. Мне нельзя было перепрыгнуть этот метр и сразу получить виновного начальника.
— Покажите оба конца, — сказал я связисту. Он снял деревянную планку. Тонкий провод входил в смежное помещение через отверстие, просверленное чуть выше плинтуса. В самой комнате за решёткой хозяйственного воздуховода нашли капсюль от телефонного передатчика. Проволока уходила от него через стену; решётка была настоящей, только два винта недавно заменили.
Связист вынул капсюль и попросил разрешения попробовать говорить из комнаты, пока он проверит слышимость по проводу. Я разрешил, но поставил рядом Крылова.
Через открытый проход мы видели, как на том конце человек приложил к уху один наушник и поднял палец, когда прокурор произнёс проверочную фразу. Ничего нигде не записывалось само: чтобы получить текст, там должен был сидеть слушатель с карандашом.
В соседнем помещении нашли стол, лампу, батарейный ящик для передатчика и пачку листов со временем разговоров. Листы вынимали из открытого лотка, не из машинки. Утреннюю фразу о чехле записали рукою дежурного за несколько минут после того, как мы вышли.
Слова о стуле лежали на отдельном листе с прошлой датой. Сафонов прочёл его, вернул на стол и посмотрел на меня: ночью он был в комнате так же один, как сейчас.
Дежурного застали у прохода в прачечную. Он предъявил пропуск хозяйственного работника, разрешавший ему находиться только на этом этаже. Крылов спросил, куда он носил листы.
Тот сначала сказал, что обслуживал связь, потом увидел передатчик, вынутый из стены. Листы сдавал человеку из специальной группы учёта, фамилию называл по тетради. К самой немецкой бумаге, уверял, отношения не имел.
Я позволил ему показать тетрадь и не обещал, что этого хватит. В ней стояли часы передачи и две графы получателей. Одни листы уходили к бывшему столу Ежова; другие обозначались не фамилией, а порядковым номером воинского учреждения. Ведомость вели аккуратно: когда от меня требовали каждую входящую бумагу, кто-то собирал каждую выходящую фразу.
— Кто поставил капсюль? — спросил Сафонов. Дежурный назвал прежнего начальника смены. Того нашли дома, вызвали без вооружённой группы. Он показал письменное разрешение на обслуживание запасной линии, но к бумаге прилагалась старая регистрационная карточка, датированная временем до моего появления здесь. Настоящего приказа на прослушивание он не видел. Знал только, куда сдавать записи.
В специальной тетради оказался и более старый след. Под рукой прежнего секретаря значилось: «Разговоры военных о назначениях и взаимных рекомендациях выделять отдельно». Последним адресатом стоял прежний хозяин кабинета. Ни фамилий посредника, ни германских листов тогда не существовало. Эта система ждала, когда кто-нибудь подаст ей содержание.
Я попросил показать не все листы, а один с разговором, который мог помнить сам. Сафонов выбрал запись о стуле. Рядом с моей фразой карандашом вывели его фамилию и помету: «ответил согласием».
Двух слов оказалось достаточно, чтобы на бумаге он выглядел исполнителем неизвестного поручения. На деле мы оставили мебель нетронутой ради проверки. Удалить из записи это объяснение стоило одного движения руки.
— Кто ставил пометы? — спросил я дежурного. Тот показал на графу следующей смены. Другой слушатель переписывал услышанное для человека, не допущенного к проводу, и добавлял служебный смысл. Иногда ошибался со словом и оставлял место для уточнения. Иногда не оставлял. Ни один из них не спрашивал, какое действие произошло потом. Крылов велел обоих привести отдельно, не давая сверить показания.
В соседнем коридоре дежурный связист отодвинул деревянный ящик, открыв рабочий люк к проводам. За стеной кто-то принимал вечернюю почту, ругался на неверный номер комнаты. У прослушивания не было отдельной подземной крепости. Его уместили возле обычного хозяйства, потому что привычный вход для рабочего вызывал меньше вопросов, чем пистолет у новой двери.
Я спросил, кто разрешал ходить в эту комнату в дни, когда там не сидели слушатели. Дежурный назвал уборку и проверку батарей. Сафонов нашёл отметки в журнале охраны: люди проходили по хозяйственным пропускам, которых его пост не выдавал и не мог отменить.
Когда ночью мы ловили фотографа в столовой, здесь можно было принять запись по другой линии и уйти без обёртки, пластинки или конверта.
Крылов хотел задержать всю смену связи, пока проверяют пропуска. Я разрешил забрать только двух людей, подписавшихся под передачей листов, и начальника, который распределял смены. Остальных оставил на работе под проверкой Сафонова.
Кто-то сегодня должен был чинить телефоны в Кремле. Превращать каждый проложенный провод в доказательство германского заговора было именно тем способом вести дело, против которого я сел здесь за стол.
Поскрёбышев вошёл с пустой папкой для описи и остановился у вскрытой стены. Он спросил, когда придётся переносить мою работу в другой кабинет. — Сейчас, — ответил я. — Только старую комнату не освобождайте. Пусть дежурные видят движение как обычную замену проводки. Человек, который придёт за утренней записью, должен встретить привычный порядок до того, как мы назовём ему новый.
Его особенно занимал список людей, уже приглашённых ко мне завтра. Я велел перенести приёмы через секретариат без причины в приглашениях. Сообщить каждому лично можно было быстрее, чем писать общую телефонограмму.
Поскрёбышев отметил новую комнату в собственном блокноте и закрыл его при мне. Я вспомнил приклеенную к конверту фразу о стуле и впервые за эти дни не попросил секретаря сменить блокнот.
— Сколько ещё помещений? — спросил он. — Столько, сколько позволяли старые ключи, — ответил Сафонов. Он не обещал осмотреть за ночь весь Кремль, но поручил связистам пройти именно те провода, которыми пойдут мои решения сегодня. Остальные комнаты закрывали для важных разговоров до проверки. Разница между охраной и оцеплением измерялась здесь числом людей, которых утром всё ещё пустят на работу.
— Это написали вы? — спросил Сафонов. Он смотрел не на меня, а на строку с именем Сталина. — До меня, — ответил я. Слова никто в комнате не понял так, как понимал их я. Для них я признавал старый приказ и отменял его. Для меня перед глазами лежало распоряжение человека, который не нуждался в германской провокации, чтобы знать, с кем общается армия.
Я закурил, подошёл к открытому шкафу и велел опечатать найденные листы двумя независимыми описями: одну составит прокурор, вторую Сафонов по времени охраны. Слушателя отдали Крылову. Старую проводку пока не вырывали. Оставили её на месте, подключив к пустой комнате с обычным дежурным разговором; если за записями явятся снова, на столе найдут наши часы и наших людей.
В прежнюю комнату вошёл проверенный связист и задал через стену безобидный вопрос о запасной лампе. На столе прослушивания заранее сидел сотрудник прокуратуры с наушником. Он поднял руку. Провод по-прежнему действовал. На следующую смену, если кто-то придёт за листом, аппаратура встретит его без признаков ремонта, но у стола уже будут ждать двое свидетелей.