— Мельникова нашли у товарного двора, — сообщил по телефону Поскрёбышев. Тот не сопротивлялся, попросил воды и признал, что брал ключ от комнаты за стеллажом. О школьном звонке сказал лишь: «Мне велели проверить связь». От кого велели, пока не называл. Я спросил, кто держит его сейчас. Поскрёбышев ответил: военный прокурор, без Ежова.
— Есть новости о человеке у сейфа Иванова? — спросил я. Сторож вспомнил туфли с резиновыми накладками, какие носили служащие, много ходившие по каменным полам. Это описание подходило половине города. Я велел не пересылать его под названием «портрет убийцы». Сторож должен был вспомнить сам, где человек остановился и чья дверь открылась.
— Есть ещё отметка из области, — сообщил Поскрёбышев. — «Приказ товарища Сталина ожидается». Человека пока держали под наблюдением, но готовили помещение. Я попросил показать прокурору эту помету; пусть начальник решит, есть ли у него собственные основания для дела. Вся страна не перестраивалась за одну ночь.
Я повесил трубку и заметил, что карандаш снова у меня в руке. Синим грифелем я уже провёл черту под фамилией Мельникова, хотя не собирался писать. Четыре минуты разговора — и рука сделала маленькое привычное движение, будто линия помогала удержать человека на месте. Я стёр её пальцем; на подушечке осталась синяя пыль.
Это можно было принять за обыкновенную рассеянность. Но перед фотографией Тухачевского рассеянность становилась инструментом. Крест поверх гимнастёрки тоже нарисовал человек, который мог потом сказать, что думал о чём-то другом. Я закрыл папку, положил карандаш рядом и не касался бумаги, пока не дочитал объяснение прокурора.
К ночи левая рука начала болеть даже без движения. Врач мог дать мазь, но доклад о вызове врача уйдёт в Москву раньше мази. Я размял плечо и заставил себя не поднимать правую руку, чтобы проверить амплитуду левой. Она дошла до уровня груди, дальше пошла боль. Этого хватало для обычной жизни и не хватало для фантазии, будто тело хозяина слушается так же полно, как его охрана.
Внутренний Сталин не требовал закурить. Я сам выбрал папиросу, когда стало тяжело различать усталость и раздражение. Первая затяжка принесла знакомое облегчение, но вместе с ним вернулась уверенность, будто любой вопрос можно решить одним коротким «снять». Я поставил портсигар перед собой и оставил папиросу догорать. Табак помог удержать руки на столе, а головы он не освобождал.
Через несколько минут Марья Ивановна осторожно вошла за закрытой ставней. Она заметила дым и приоткрыла окно, как делала это много лет. В прошлый раз, когда Светлана поступила так же, я спорил с собой и сумел не сделать ребёнка приманкой. Здесь женщина не знала ни о ребёнке, ни о споре. Она просто привыкла проветривать комнату за хозяином.
— Оставьте форточку, — сказал я. — И если я забуду закрыть её, напомните. Она ответила, что всегда закрывает сама после моего ухода. Я попросил на этот раз напомнить лично. Небольшая просьба поставила её в неудобное положение: чтобы напомнить, нужно было снова заговорить с человеком, который привык, что ему молчат.
Она кивнула не сразу. Я видел, как она выбирает между моими словами и привычкой прежнего Сталина. Из-за этого выбора мне не стало лучше, но теперь я понимал цену домашних перемен: одного моего желания мало. Людям нужно время убедиться, что за прямой ответ действительно не последует расплата.
Я достал из шкафа старую карту. На ней карандашом были помечены дороги к даче, повороты, лесные просеки и место, где обычно меняли охрану. Кто-то знал эти линии лучше меня и ежедневно проверял их. Я мог передвинуть посты, заставить всех проехать другой дорогой и почувствовать себя осторожным. На деле получил бы десятки людей, которые не знают новой обочины.
Карта помогла принять более скромное решение: на завтрашний день маршрут оставить прежним, но послать впереди автомобиль без меня. Человек у кабинета Иванова понимал, куда направлена фотография; в Москве могли знать, что я на даче. Из этого не следовало, что каждый поворот нужно превращать в ловушку для собственной охраны.
Походив ещё немного у печи, я лёг не раздеваясь полностью: плечо мешало снимать рубашку без помощи. На тумбочке лежали часы, стакан воды и коробка спичек. За дверью охранник переступал с ноги на ногу. Я слышал, как он старается делать это тихо. Даже спать хозяину этого дома помогали люди, которым нельзя было разогнуть ноги слишком громко.
Мне вспомнился Василий у стола Светланы. Он ждал либо защиты, либо кары и ушёл, не получив привычного ни того ни другого. Я хотел верить, что этим помог ему вырасти. Но теперь понимал: до следующего разговора отец для него остался человеком, который спорил с пустой комнатой и не сказал, почему отказал сыну. Завтра можно было позвонить Василию самому, если он захочет говорить.
Мысль о звонке показалась страннее приказа прокурорам. Просить ребёнка говорить по собственной воле я ещё учился. Я положил часы циферблатом к кровати и закрыл глаза. Левое плечо затихало медленно. Внутренний голос молчал; по тому, как удобно мне стало лежать в чужой постели, я не мог понять, отступил ли он или просто перестал отделять себя от меня.
* * *
— Журнал Иванова сохранился, — сказал утром Вышинский по телефону. — Ложное время смерти Горина исправили при прокуроре. Врача, отказавшегося подписать старый акт, отправили под охрану в больницу. Это ещё не было правосудием; зато живого свидетеля не оставили наедине с теми, кто уже убил начальника.
Во второй папке Ворошилов прислал материалы учений. Колонна механизированной бригады прошла меньше назначенного, машины застряли у переправы, радиосеть пропала на сорок минут. Там, где в парадном отчёте стояло «выполнено», в полевой тетради механика была запись о трёх ночных ремонтах. Я отложил тетрадь отдельно: с ней можно было разговаривать о будущем армии.
Из столицы просили подтвердить порядок присвоения новых званий. Я раскрыл список и посмотрел на фамилию Тухачевского. Фотография требовала вычеркнуть её сейчас. Тело охотно находило для этого жеста подходящий карандаш. Я оставил список открытым и продиктовал Поскрёбышеву решение: подготовку не останавливать, итог после проверки войск.
Он переспросил, приглашать ли Тухачевского на общее заседание. Я ответил, что сначала покажем ему реальные поломки, и пусть предложит, как пройти маршрут без заранее расставленных ремонтных машин. Ворошилов получит те же цифры и право назвать цену исправления. Никакого постановочного спора о верности: им предстояло работать с армией, которая ломается у переправы.
После звонка я снова вышел к сараю. Левую руку берёг, брал небольшие поленья и не гнался за вчерашним числом. Истопник подошёл, когда увидел, как я положил одно неровно. Показал, где древесина расходится от сучка, и отошёл. Я ударил туда, куда он показал. Полено раскололось с первого раза, и истопник молча забрал обе половины к печи.
В доме готовили завтрак, водитель прогревал машину, на столе ждали отчёты людей, которым не разрешалось медлить. Я закончил с поленом раньше, чем заболело плечо. Такая остановка мне не нравилась: прежний хозяин тела наверняка закончил бы всё, чтобы никто не видел слабости. Я поставил топор на место и вошёл в дом до того, как начал что-то доказывать истопнику.
— Хорошо, что не под дождём, — сказал повар, подавая чай. Я посмотрел в окно: дождя не было. Он хотел сказать, что топор сегодня лежал у сарая сухим и ему не пришлось после меня его вытирать. В другой день я услышал бы укор и вызвал начальника кухни. Сейчас попросил подать варенье и увидел, как повар впервые за утро перестал следить за моей левой рукой.
На столе в кабинете оставался синий карандаш. Я несколько раз брал его, когда просматривал сведения о машинах и радиосвязи. На полях появлялись короткие рабочие пометы, в основном вопросы к Ворошилову. Я не отдавал карандаш секретарю и не оставлял кабинет открытым. После звонка его снова положил в карман.
К вечеру Поскрёбышев прислал чистовой вариант списка будущих маршалов. Его внесли в закрытой папке с обычной запиской: проверить написание имён, замечания дать до следующего заседания. Начальник охраны передал пакет мне в руки. Печать стояла целая, на сгибе бумаги не было следов повторного заклеивания.