— Сколько дней у него до Крорна?
Ратмир не ответил сразу.
— Я не знаю точно, племянница. Меньше, чем нужно тебе, чтобы туда доехать с солдатами. Это я знаю точно.
Римма посмотрела на карту на стене — ту самую, которая врёт особенно там, где красиво нарисовано, — и в этот раз красиво были нарисованы горы у Кресвела, и Верендил зелёным пятном, и Крорн — маленький кружок у самого края бумаги, будто картограф торопился и дорисовал баронство последним, чтобы не оставлять край пустым.
Его повесят или зарубят на глазах у собственных людей. Законно. Со свидетелями. С трубачом. И напишут потом, что маркграф-изменник прятал чудовище, а корона восстановила порядок.
И я буду сидеть здесь, в четырёх днях пути, и учиться поднимать каплю.
— Пришлите людей, — сказала она. — Отряд. Хоть сколько-нибудь. Войско.
Ратмир помолчал, и в этом молчании ей послышался ответ раньше слов.
— Люди есть, — сказал он наконец. — Только не там, где тебе нужно. Основное войско отец собирает у замка и в окрестностях Солдара — здесь, племянница, эту войну решат не в Крорне, а в том, кто первым моргнёт перед короной. Ещё один большой отряд стоит у поместья, дома. И это всё, что у нас есть.
— А если снять людей с поместья?
— Тогда поместье останется голым перед Айронвейлом, а Айронвейл, в отличие от Кресвела, никакой грамоты дожидаться не станет — они и так открыто набирают армию, ты сама это знаешь не хуже меня. Отдать дом, чтобы, может быть, спасти баронство на болотах, — плохой обмен, и твой отец на него не пойдёт, как бы ему ни было жаль.
— Значит, никого.
— Значит, тех, кто там уже есть. — Ратмир посмотрел на неё внимательнее, чем требовал разговор. — И не надо было тебе задумывать никакой другой вопрос вместо этого — я же вижу, куда ты сейчас смотришь. Ты не доедешь быстрее гонца, а на тракте среди людей Кресвела ты не подкрепление, ты приз, и не только для них: ты единственная во всём известном мире с этой силой, а мёртвая ты не поможешь ни Крорну, ни отцу, ни себе. Даже не начинай.
Она промолчала, потому что он был прав, а спорить с правотой, которую сама только что обдумывала про себя, глупо.
— Не тревожься так, — добавил он мягче. — У твоего барона-приблуды крепкая голова на плечах, я слышал это не только от тебя. С ним Викель — мастер меча, друиды из Эшкорна не бросят своего, а ещё ополченцы и наёмники, которых он там успел собрать. Это не пустая крепость с одним хозяйственником у ворот.
Он прав. Ненавижу, что он прав.
— Тогда что мне делать? — спросила она, и голос вышел не таким ровным, как она хотела.
— Ждать, — сказал Ратмир. — Как жду я. Как ждёт твой отец. Крорн — не поместье без стен, и Виталий там не один. Может, они продержатся. Может, дольше, чем ты думаешь.
— А если нет?
Ратмир не ответил.
— Иди, племянница, — сказал он наконец. — Иди и делай то единственное, что от тебя сейчас зависит по-настоящему: учись. Потому что если однажды это всё-таки понадобится — а по всему судя, понадобится, — я хочу, чтобы ты умела больше, чем поднимать каплю.
* * *
Эда ждала её в комнате с миской и полотенцем, как всегда, и по лицу поняла раньше, чем Римма открыла рот.
— Что случилось? — спросила она.
Римма рассказала. Коротко, ровно, без слёз — она умела рассказывать страшное так, будто читает список покупок, и этому её тоже научил отец, хоть и не нарочно.
Эда слушала, сидя на краю кровати, сжав руки на коленях, и когда Римма закончила, сказала то, что говорила всегда, когда было плохо:
— Всё обойдётся.
Нет.
— Барон Виталий — крепкий человек, — продолжала Эда быстро, ласково, тем самым голосом, каким уговаривала есть в детстве. — И Викель с ним, и стены он там укрепил, вы же сами говорили. Кресвел — не такой уж и страшный, вон, отец говорит, у него и людей-то…
— Эда.
— …немного, и…
— Эда.
Эда замолчала.
— Не надо, — сказала Римма. Голос вышел тише, чем она хотела, и от этого страшнее. — Не говори мне, что всё обойдётся. Ты не знаешь, обойдётся или нет. Никто не знает. И когда ты так говоришь, ты не меня успокаиваешь. Ты себя успокаиваешь. А мне от этого только хуже, потому что теперь я ещё и должна делать вид, что поверила.
Эда смотрела на неё широко открытыми глазами, и в них медленно проступала обида, а следом за обидой — что-то другое, более честное.
— А что мне тогда говорить? — спросила она тихо.
Не знаю.
Впервые за всю жизнь мне нечего ответить на этот вопрос.
— Ничего, — сказала Римма. — Просто посиди рядом. Этого хватит.
Эда посидела. Потом взяла её руку — не забинтованную, здоровую — и держала молча, и это действительно было лучше всех слов, какие она могла подобрать, и обе это понимали, и обе не сказали больше ни слова весь вечер.
Ночью Римма легла рано и не спала.
Она лежала с открытыми глазами и делала то, чего не делала никогда раньше сознательно, — тянулась.
Не к ране. К нему.
Она вспоминала слова Майзы про мост и слова Коррина про дверь и пыталась понять, есть ли разница между тем, чтобы позвать кровь из собственной ладони, и тем, чтобы позвать человека в четырёх днях пути. Она закрывала глаза и представляла нитку, о которой говорил архимаг, — не поэтически, а буквально, как верёвку, — и пыталась нащупать в темноте её конец.
Ничего не нащупывалось.
Не было ни пустой полки, ни звона в зубах, ни того горячего рывка, что дёрнул её на середине шага в тот день, когда чужая кровь пошла мимо неё на юг. Было просто темно, и просто тихо, и просто её собственное сердце билось слишком быстро для человека, который лежит без движения.
Не хочет. Или не может. Или ждёт своего часа, а не моего.
Она сдалась не сразу — ещё час пролежала, пробуя то так, то этак, пока не заболела голова так же, как болела после занятий в зале, — и тогда уснула резко, провалом, будто кто-то захлопнул дверь у неё за спиной.
Сон в эту ночь не был сном.
* * *
Она стояла на мосту — не солдарском, каком-то другом, серого камня, с чёрной водой внизу, — и на другом берегу горел город, и горел он не ярко, а тускло, по-деловому, как горит то, что жгут нарочно, а не то, что вспыхнуло случайно. Она знала во сне, что это не Крорн и не Солдар, а что-то третье, чему она пока не видела имени. На перилах моста сидели вороны, много, в ряд, и когда она прошла мимо, они заговорили — не закаркали, а именно заговорили, тихо, вперебой, человеческими голосами, которые она не могла разобрать по отдельности, но общий смысл ловила кожей: скоро, скоро, скоро.
Она проснулась резко, с сухим ртом, и первое, что услышала, — ворон снаружи, настоящий, живой, орущий на карнизе прямо под окном. Один крик, ясный, отчётливый, будто и вправду со смыслом, — и тишина.
Эда завозилась на своей лежанке у двери, не проснувшись до конца.
— Ты чего? — пробормотала она.
— Ничего, — сказала Римма. — Ворона услышала.
— Дурная примета, — сказала Эда сонно и снова засопела.
Дурная примета. Если бы всё дело было только в приметах.
Она лежала до рассвета — так казалось потом. На самом деле где-то в третьем часу тело взяло своё, и она провалилась снова, резко, без предупреждения — так оступаются в темноте на знакомой лестнице, привычным шагом, там, где ступеньки давно должны были кончиться.
Не было моста. Не было вообще дороги — было нутро, в которое её втянуло сразу, без перехода, как втягивает горло.
Она лежала на спине в земле. Не на земле — в земле: над ней стояла не темнота, а плотная влажная чернота, которая дышала, вздымалась и опадала, как что-то огромное, спящее рядом. Корни проходили сквозь неё саму — не вокруг, а сквозь плечо, сквозь бедро, тонкие, живые, шевелящиеся, и не было больно, и это было хуже, чем если бы было больно.
Где-то очень высоко бил колокол — глухо, как под водой, каждый удар отдавался не в ушах, а в зубах, и с каждым ударом земля над ней проседала на волос ближе.