— Продать была ваша идея, — сказал я. — Теперь, как выясняется, дело идет о любви…
— Вот и потрудись из любви к… — огрызнулся он.
На минуту я похолодел, менее всего мне хотелось выдавать свой секрет еще и ему.
— … к покойному брату! Хотя бы ради памяти Адама следует позаботиться об Агнесс. Посмотри, что сделало с этой женщиной полгода вдовства. Оставить ее тосковать — и еще через полгода твой племянник полностью осиротеет. Хоум — не лучший вариант, возможно, для разумной женщины, но если он вернет ей радость жизни, радость материнства… Что ж, — Джеймс пожал плечами, — ему зачтется!
Родственные чувства у меня слабоваты, видать, полностью все ушли на Мардж и Адама. Так думал я, глядя на седую женщину, чьи серые глаза и горькая складка губ слишком явно напоминали меня самого. Любил ли я мать хоть когда-нибудь, кроме как в дни ее потерь? Очень давно, в самом нежном детстве, годы которого миновали и теперь большей частью казались сном. Взрослость наступает, когда видишь пороки своей семьи, своих родителей столь же равнодушно, как язвы общества. А любовь приходит, когда научаешься их прощать. Если, конечно, удастся простить.
— Матушка, благоволите показать черновик брачного контракта — тот, из-за которого лорд Хоум отбыл от вас в бешенстве еще в апреле.
Она не удивилась:
— Вот. К чему он тебе? Или ты решил, что быстрей убедишь меня разориться, чем бедняга Джеймс?
Я просмотрел статьи:
— Не разорять семью — не значит брать чужое, не так ли? Именно этим правилам учили вы меня с малолетства.
— Не брать чужое — не значит отдавать свое, — парировала она.
— Я не вижу тут своего…
— А я не вижу чужого.
Взгляды наши скрестились.
— Определись уже, Джон, на чьей ты стороне…
— Я всегда на стороне неимущих и слабых, леди, не затем ли вы отдали меня Церкви? Особенно теперь, если в неимущих оказывается одна из нашей семьи.
— Она не из нашей семьи!
Несколько мгновений леди-мать боролась с желанием вновь перечислить грехи Агнесс, однако устояла.
— Мне этот брак не нужен, — солгала равнодушно. — Или, во всякой случае, не нужен такой ценой. Я к ней… привыкла.
Еще бы нет. Власть-то в Хейлсе по-прежнему оставалась в руках леди-матери, как и не было короткого правления Агнесс Стюарт.
— А если этот брак нужен ей, она уйдет и с тем, что я предлагаю сейчас.
То же самое, что Агнесс говорила о Хоуме — сойдет и так. «Еще через полгода твой племянник осиротеет», отдавались у меня в голове слова кузена Уитсома. Нутром я чувствовал, что он прав.
— Отдайте мне подлинный контракт Адама и, если вы не видите здесь чужого, я сверю.
— Даже и не подумаю!
— Хорошо, я сверю по памяти.
— Откуда ты знаешь?
— Я не зря был вашим клерком, мне доводилось видеть эту бумагу — и Адам показывал.
И я принялся перечислять. У меня хорошая память. Даже слишком хорошая, сродни проклятию — я не могу забыть и то, о чем более всего желал бы забыть, сколько ни пробовал. С каждой новой статьей взгляд Маргарет Хепберн разгорался острей:
— Довольно! Замолчи. Чтобы там ни было у Адама, безумие нынче отдавать ей все это — все, что наша семья сможет применить с большим толком, чем вручить Алексу Хоуму, который растратит эти деньги в мгновение ока… я не отдам ей ни пенни больше, чем предлагала здесь!
И потрясла передо мной черновиком.
— И если ей этого мало, пусть сидит и дальше тут, в Хейлсе, незамужняя, до тех пор, пока не присмиреет и не научится ценить то, что дают.
О, она присмирела довольно — настолько, что непохожа сама на себя. Я видел такой же отрешенный взгляд в лазарете монастыря. Те люди умирали и без видимых ран на теле, просто переставали жить. Две равных невыносимости предалагали ей — клетка Хейлса либо брак с чужим человеком.
— Зачем же ей тут сидеть? — спросил я у матери. — Это ни к чему совершенно. Вам, помнится, не понравилось, леди, мое благочестивое желание принять строгий постриг у францисканцев, так, может быть, благословите меня на снятие сана? Как добрый христианин, я должен принять и поддержать обобранную вами и разлученную с сыном вдову моего брата, даже если это будет стоить мне спасения души. Так учит и ветхий Завет, кстати сказать…
— Что?
— Придется, конечно, получать диспенсацию…
Только невероятное потрясение мешало леди-матери сказать мне там же, что никакая диспенсация в нашем случае не поможет. Она была так ошеломлена тем, что слышала, что почти не понимала, что именно слышит:
— Что ты сказал, Джон⁈
— Я выкраду ее из Хейлса и возьму себе в постель, если вы предпочитаете такой способ обеспечить будущее своей невестке и младшему сыну. Но есть путь и проще — все же выделить ей столько, сколько удовлетворит Хоума. Вот чистый лист. Пишите своей рукой, а я продиктую. Что выбираете, леди?
У меня накопилось достаточное количество ее секретов. У нее — знание моей изнанки, моих слабостей. Оборет ли слон кита? Кит в моем лице оборол. Я понял это по тому ужасу, который отразился в ее глазах — материнская любовь сыграла с Маргарет Гордон Хепберн злейшую шутку, она верила мне сейчас куда больше, чем верил себе я сам. И что особенно ее ужасало — не осталось в живых никого, ни отца, ни брата, кто бы смог обуздать меня. Она сама выпустила на волю моих демонов, и вот повержена. Ведь поистине неблагословенной рукой управлять нельзя.
— Пишите.
— Не буду.
Я улыбнулся:
— Вам нужен скандал в семье, леди? Пишите и ставьте печать.
Покойный лорд-адмирал, проведший все годы брака в постоянном противоборстве с супругой, вероятно, гордился бы мной, хотя я сам собой сейчас определенно не гордился.
— Если бы Мардж…
И по тому, как она вздрогнула помимо воли, понял, что попал в рану, столь же глубокую, как моя.
— Если бы Мардж осталась жива. И родила вашего второго внука. А Арчибальд Дуглас, напротив, лег на Флоддене…
— Сослагательного наклонения в Божьей воле не существует, Джон.
— А Дугласы отказали бы ей во вдовьей части, неужели вы не стали бы негодовать, не протянули бы руку помощи?
— Тогда это было бы семейное дело, Джон. Теперь — нет.
— Это и теперь семейное дело! Она — мать вашего старшего внука от старшего сына, мать наследника рода. Проводите ее достойно. Я не потерплю, чтобы память моего брата маралась вашей скупостью.
— Не потерпишь настолько, что разденешься сам, лишь бы пришлая ушла в шелках? Ох, Джон.
Земля и люди — к дьяволу, точней, пусть достаются Агнесс. Я священник, мне ничего не нужно. Я отрекаюсь от мирской жадности стяжания. Пусть то будет мой свадебный дар, дар моей любви, о которой она не узнает. Мать словно слышала мои мысли:
— Я не отдам ей земли.
— Отдайте деньги. Имея землю, деньги мы наживем.
— Неужели ты думаешь, я не знаю, что у тебя на уме — это у тебя-то! Пока я жива, ты не подойдешь близко к оскверненному телу этой женщины. Можешь быть покоен, я сумею вывести тебя на чистую воду.
— Что ж в ней за скверна, кроме той, какой довольно у прочих?
— Но среди нас нет незаконнорожденных!
Ну да, кроме Адама и Евы. Господь Бог, помнится, так и не признался в своем отцовстве, а Ева так и вообще дочь своему супругу, даром, что не от чресел, а от ребра.
— Зато среди нас стяжатели, клятвопреступники и убийцы…
— И совесть тебе позволяет так говорить со мной⁈
— Позволяет. Со стыдом, с совестью у меня туго, леди. Я же Хепберн.
— Я породила чудовище… и почему не позволила твоему отцу убить тебя? Все бы лучше, чем слышать это бесстыдство.
— Потому что любите меня, матушка, хоть никогда и не признаетесь в том.
— Зато ты бессовестно признаешься в постыдной страсти к этой мерзавке.
— Хотите, чтоб ее здесь не стало? Отдайте ей мою долю. Вы же хотите этого!
— Ты дьявол, Джон.
Тут я улыбнулся:
— Не льстите, леди. Я, как вы утверждали некогда, сын своего отца. И вас. Ничего особенного, кроме соединенной крови Хепбернов и Гордонов, а также неблагословенной руки.